– Кнауер! – донеслось со стороны гостиницы. Гувернер обернулся, как будто этот зов относился к нему.
– Кнауер! – звали его с деревянной галереи, шедшей с надворной стороны вдоль всего второго этажа.
Гувернер, выйдя из толпы, направился к этой группе, стоявшей у перил галереи. Он вглядывался в них и узнавал их. Он узнал Туха, Штурцваге, Розариуса и узнал всех, кроме двух-трех ему незнакомых людей. Он был страшно взволнован и непременно снял бы шляпу и стал махать ею, чтобы с лужайки уже подать знак о чувствах радости, заполнивших его горло, им на галерее, тронутым отблеском заката, если бы шляпа была при нем; но он сошел поглядеть на зверей, позабыв надеть шляпу.
О чем они говорили наверху – неизвестно. Переговоры их были непродолжительны. Вскоре на галерее показался Тух, вполоборота беседуя со следовавшими за ним товарищами. Они прошли двором на улицу и разошлись по домам. Целью их прихода была информация Кнауера, как они это называли. Они шли сюда, чтобы поставить Кнауера в известность о том, что ходатайство о принятии его на службу городским органистом не только отклонено. Но они видят в нем редкий по его дерзостности образец занесшегося безумия. И это – не только ввиду того, что место органиста никак не вакантно еще пока, как он по неискоренимому его самомнению не мог не думать, но еще и потому, и в особенности, что присутствие его в городе недопустимо и дальше ни в коем случае терпимо быть не может по некоторым, ему самому лучше других известным, причинам, которые удесятерились сегодня в числе и в весе после того, как он, никого не спросясь, не спросясь даже голоса собственной совести – на это они напирали, – осмелился хозяйничать по своему произволу в церкви, распорядившись по-своему вещью, которая, – и на это они напирали тоже, – должна была бы стать неприкосновенною святыней для него, и страшною святыней.
Их целью было информировать Кнауера, и хотя неизвестно, о чем они говорили с ним, но можно думать, что они успели и достигли своего.
Когда они от него вышли, на лицах их не было уже того смущения, с каким они шли сюда. Слог резолютивного эдикта, который был прочтен Кнауеру Тухом вслух, владел еще всеми их движениями, когда они прошли двором гостиницы. Слог этот облегал еще их старческие станы ортопедическим корсетом, подоткнутым под короткие брюки, и строгая почтительность намордником приструнивала <их лица>. Они отходили уже от этой апоплексии, когда ее как рукой сняло заявление Грунера:
– Да! Я ведь Игнаца спрашивал. Медведица действительно околела.
– Околела?!
И они вышли в ворота.
Зеебальда не было среди них. Когда на следующий день он перед обедом зашел в гостиницу наведать Кнауера, он уже значился выбывшим. Оба приезжие покинули город еще поутру.
Тем и кончается повесть о двойной октаве и начинается басня про недобрую славу Кнауера. Басня эта не басня даже, а побасенка.
Мартенc, тоже органист, бывший у Кнауера при чтении резолютивного эдикта, человек высокой наблюдательности и очень незлобивый, долго еще впоследствии, случалось, припоминал остальным своим товарищам по предмету информации Кнауера, как странно вел себя последний.
– Ну, не чудак ли! Ему говорят о гневе Господне. Он и ухом не ведет. Ну, допустим, безбожник. Ему – Тух, должен я сказать, хватил все-таки через край, меня выхваливая, – это я не из скромности говорю, – но правда же: несчастная, нуждающаяся женщина, покинутая мужем, – ну как не помочь – всякий из нас бы – и потом – покойница Доротея ангельской кротости была, надо быть справедливым. Чудак! Тух на меня указывает: этот достойный муж, я уж не помню подлинных его слов, – да! – если бы не этот человеколюбивый и достойнейший муж (право же, чересчур лестно), бывший ей вторым, если можно так выразиться, супругом, принимая во внимание бескорыстное его участие в судьбе вашей супруги и т. д. и т. д. А он! Он и это мимо ушей пропускает. Чудак! Ну, допустим, – старик; в чувствах медлен. Какой там старик! Ему вскользь роняют, что он, мол, заступил вас в должности или что-то в этом роде, – и этот чудак вскидывает на меня глазами и только тут-то и обнаруживается, что он не окончательно немой. «Вы – органист?!» Ну так как же не чудак! Это ведь единственные его слова за все то время, что мы у него провели. Чудак, что и говорить. Дивлюсь вам всем, господа, простите. Явись я немного раньше в Ансбах…
– Ну?
– Живи я здесь в его времена, как все вы? – я бы по первому же взгляду его определил. Предсказал бы все. Вот как.
Петербург
1
Вокзал