Так на них ты различишь, читатель, в разных местах этой повести начавшее звучать, чтобы где-то прийти к созвучию и быть разрешенным в гармонию, время. – Время, сегодня одевшее на себя четыре разных тела. Время – сухой скелет, обросший их индивидуальностями (т. е. вневременным, или, еще вернее, безвременным, – потому что индивидуальность – Платонова идея).
И они, не спеша и как бы в нерешительности раздумья, последними прошли в вокзал.
Их досадливо ожидали, уважающие заведенную в правилах вокзалов торопливость игрушечных, контролер и часовой у решетки – тоже игрушечные, которых разбудили и заставили быть живыми (раз уж разозлившимися), – эти отставшие последние подошедшие к сетке, где у них полагалось отбирать билеты.
Это было видно по тому, как хлопнули вслед им железной дверкой: она два раза отскочила, прежде чем прихватилась зубами замка, и по всем деленьям проводочного невода, ловящего рыбу городов, долго отражалась рябь ударившейся о берег волны их злобы… – звяканье: «цзы-цзы…ц…з..!..»
При этом
Я уже сказал, что в запахе гари уловили они себе родное, успокоительное и тянулись к нему. Никифор уловил себя на чувстве беспокойства, когда у буфета запахло закуской, свежими булками, духами и сигарой «игрушечного», заглушая настоящий, верный запах.
Ему, как сеттеру, захотелось лайнуть от досады на эту потерю. Задыхаясь еще от бега, удовлетворенный, он останавливается у кочки, откуда тянуло бекасом, и – весь напряженье – стоит и втягивает в себя волнующий дух дичи, и вдруг его относит ветром. Он еще не решается проявлять беспокойство, но весь подергивается от нетерпенья и взвизгивает как-то судорогой живота: – бекас взлетает.
Такой же судорогой повело и Никифора, когда вдруг сбил этот запах духов и сигары!
Он поторопился уйти от стойки и опять попасть в полосу желаемого запаха.
– Как хорошо пахнет Петербургом! – захотел он проверить остальных. Все переглянулись: оказывается, это было общее удовлетворение.
Читатель удивится такой длительной остановке на, казалось бы, незначащем моменте различения ими этого петербургского запаха. Но в это ощущение вкладывалось ими также инстинктивно, как в трижды переписанный мазок живописцем и так же упорно, как им, его последний вкус. – Он знает, что то́ и есть возбудитель, он чувствует, что здесь ключ для зрителя, – что им он вскрывает тайну своего сердцебиения, вводит в намагниченную творческую среду. Этот мазок не различим отдельно, но он-то и дает зрителю фокус картины.
Они чувствовали также себя сразу попавшими в полосу искомого – на верном следу: здесь им надлежало быть. И это страшно волновало. Вспоминался отличный от этого запах солнечной запекшейся от лета земли, – запах к лейких весенних листьев: – там были зрелость и рождение – здесь смерть (законная, как стадия развития). Эти моменты, как полюсы, давали искру: зажигалось и билось в пульсе напряжение, так необходимое, и было больно, как от приведенного электрического тока, и вместе сладко. Это тянуло.
Нет, в этом не было специфического плакатного запаха заводских труб, хотя сейчас здесь и нуждались в плакате. О, нет, этот запах не давался на зубок подстрочника, зачитанного букварика времени.
Он уходил широкими плечами в седину – людских возрастов.
Да, очень может быть, что он попахивал страницей Достоевского, ибо страницы Достоевского хранили его, – ибо этим страницам не существовать бы – не обладай художник вкусом и не измерь он удельный вес дыхания туманов петроградских болот…
Может быть, именно
Казалось, в настойчивости этого запаха был заказ исписывать еще и еще жадные, отдающиеся почерку страницы: – неудовлетворенность, мужественность, головокружительная активность, почти безумие действия вдыхалось в нем.
2
Первая пара
Невский тонул в тумане.
Они вошли в туман, как в сказочную заводную табакерку, в которой выгаллюцинированный город играл вступление – темп был
Рвали туман только восточные лица, отчасти лица южан. Какой-то нелепейший, как солнце на Шпицбергене, туркмен в чалме под зонтиком, – топил не только воздух, – стены.
От четырех скул, взятых нами под наблюдение, как корпей, рвалась простыня туманов на чью-то рану. Раной могла быть мостовая. Было больно от проезжавшего автомобиля; от подков коня она страдала невыносимо.
Крик мостовой и крик копыт был взрывом музыкального клохтанья.
Дирижирующий при этом брал палочку тремя пальцами, и палочка вибрировала, как и жилка на седом виске.