– Ну, нет, в жестяницкий не рекомендую: будете вот так токовать, как я, весь разговор испортите. Куда-нибудь уладим. Токарями. На механический не выйдет! Ладно!.. Как Глебушка?..
Да, комната была «та самая», то есть в ней были все признаки, идущие из будущего. Угадывали по приметам: когда уселись здесь, казалось, вот и возвратились из долгих странствий.
Горька была чаша этой комнаты, но в этом-то она больше всего и ценилась. Горечи ль не быть? Только скорее бы все шло и делалось. Они томились.
Старшая, Леля, принесла цветок в старой коробке из-под монпансье (здесь называли это «ландрином»). Цветок посажен Глебом: ему уже три года. Он периодически то умирает, то оживает вновь, сейчас он ожил – да, «с неделю места». Ожил, извольте видеть!..
– Как Глебушка? Где есть сейчас? – спрашивает Алексей. Условлено было не говорить, что Глеб приехал.
– Работает – эсерничает.
– Та-ак… А вы – позвольте?..
– Мы – большевики…
Посмотрел, порезал ножиками глазных щелей: выдерживают.
– Это спокойнее, хотя и не по времени, я тоже записался в партию, с неделю места. Обмякли народовольцы-то: Исусис-то!.. Опять же фронт…
В двух местах продранные со стены шпалеры открывали прежнее. Два голубых засиженных квадрата дышали плесенью и вместе зноем каникулярного – мухолетописи.
Нужна решимость Сведенборга, чтобы стены означали Ангела, – две рамы – выклеванные глаза, кровати были полюсами, стол бел и холоден, как лед, – безмолвье скатерти сибирской ночью, – окно трещало; не влезал, что ль, гроб?
Кресло – последнею попыткою бессмертия, – печь из железных листов, круглая, окрашенная под цвет легких, – свидетель и уничтожитель. В такой комнате должно завести пса, вертящегося со времен Гете, и все это имело бы тысячу других значений. Беднейшая из бедных комнат могла быть лучшим снарядом, чем тот, что выдуман Райтом. Времени в ней не было, она была вся в настоящем. Решили поселиться здесь. Им дали зеркало. Привесили. Ушли.
– Могучие неврастеники, – сказал о них Морев.
6
Первая ночь
Опять они на Невском.
Вечер – музыкальное приготовление к ночи. Опять темп бешеннейших встреч в ином, не сжитом с ними мире. Пульс неизвестных жизней пропитывал, как малярия. Сердце стучало в голове и мыслило…
Казалось, что проспект гадал на картах или играл азартный, но расчетливый игрок.
А может быть, просто – старушечий пасьянс.
Белые пряди из-под чепца – туман, все вырывавшийся из-под ночи: она их подбирала, но непослушливые падали.
Очки сползли на кончик носа. На холодный кончик, вынюхавший свои семьдесят лет, теперь имевший только этот смысл: – поддерживать оплывшие очки.
Она откидывалась, выдавая за высокомерие отсутствие живых движений.
Но карты оживали. И карты были черными.
Лишь попадая в полосу особо ярких кафе, фигуры загорались королями и дамами. Чаще всего шли трефы.
Вот фланер – трефовый туз. И дама в шляпе с наколкой – пиковая. Вот пара – трефовой четверкой: вверху отогнуты поля у шляп, внизу закатаны по-английски клоши и боты дамы с отворотами.
Вот три фланера под руку – трефовая шестерка: три пары ног и шляп…
Но эти двое: кем были они на молоке туманов? Может быть, их сердца просвечивали двумя червонными тузами, может быть, горели спины двумя бубновыми? Они приберегались, как последний козырь.
Лечь сверху в гран-пасьянсе Пиковой Дамы: хваленый ее секрет. Опять тасует и сдает проспект: идут лишь пики, трефы, – черный креп мастей. И ночь шарахается и подбирает седые пряди с мокрых улиц, но они волочатся и смешивают карты.
Голова вздремнула, сбился чепчик, и холодный кончик носа приплюскивается к груди червонного туза, наконец, выпавшего… Хруст очков…
Вбегает Герман: «Карту!»
– Что я – дурочка? – откидывается старуха.
– Две карты! – беснуется вошедший.
– Вздор!
– Три! – старуха падает.
Герман тревожно выбирает карту. Старуха остается лежать, разметывая волосы тумана вдоль проспекта. Чепчик – ночь или Исакий.
Они остановились на углу, где скрещиваются проспекты и автомобили, купцы и проститутки. Все дороги ведут в Рим: эти дороги привели недостающих; в руках у Германа было три карты.
____
Нашли ночлег. Какая чернота. Из нижнего плыл чад: топилась кухня. Они попали в синеву его по лестнице.
Казалось, он десятками десятков лет, прижавшись к стенкам, шел, шаря, как слепой, вдоль лестниц и страдал одышкой. Это он посизил стены беззрачными белками: стены мучали – сплошные бельма.
Запах слез и пота – тяжелое дыхание свалившегося на перила пара; запах жареного и вареного мяса: лошадей, собак, коров, кошек и кроликов; запах окисшей крови на ножах – тошнило. Поевший чувствовал себя детоубийцей.
Номер, расположенный наискось коридора, был также вызывающий: по форме <округлого угла> и номером 77. Все их готовило к совместной ночи.
В номере один диван и два стола; три кресла.
Сообразив, где ночью лягут, испытали жуть взрослых. Жуть эта создала примету поваров: – спишь на столе, зарежут.
Холодок повязал нитями локти и у щиколок. Сидели, закурив, молчали. Обменивались незначащими фразами.
Глеб, узнав, что под квартиру снята его комната, как-то вобрался в плечи и сидел, полный предчувствий и беспокойства.