Что же до Лауры, то с ней Софии предоставлялось право действовать по собственному усмотрению. Барышня Лаура дала понять старой родственнице, что хочет избежать разговора о настроении какой то служанки и не желает слышать никаких намеков, кто да как танцевал с Сильей минувшей ночью. Барышня казалась довольной собой, и на лице ее было то несколько отсутствующее выражение, которое может означать что угодно. Словно бы у нее насчет всего были свои планы и словно бы все пошло именно так, как она планировала. Предложение Софии насчет ужина она приняла, но с какими-то незначительными замечаниями — чтобы не думали, будто и ее мысли в расстройстве из-за всего случившегося.
Был августовский совершеннейший летний день, но самой кульминации его никто, пожалуй, на вилле Рантоо сегодня не заметил.
Все же нашлась одна из жительниц Рантоо, увидевшая этот дивный день от его кульминационной точки до вечернего зарева, ибо он был единственным ее товарищем с того момента, как она сошла со знакомых тропинок лета. Силья бесцельно брела по солнечной жаре, стремясь лишь куда-нибудь повыше, откуда бы поверхность озера была видна как можно дальше. Позади знакомых построек на краю деревни высилась гора, где землю покрывала низкая пожелтевшая трава, в которой там и сям тянулись протоптанные скотиной тропинки. Вполне можно было и сойти с тропинки, земля была голой и ровной, и дышалось здесь, в этом воздухе легко. Оттуда-то она и увидела, как пароход взял курс на юг, а господа Рантоо возвращаются, проводив гостя; знакомый красный зонтик барышни Лауры алел, словно сорванный ею у дороги огромный цветок, которым она покачивала. Она шла немного впереди других… А там, на озере, судно все удалялось, как обычно каждый день в этот час, но сегодня казалось странно-торжественным — будто на сей раз на палубе были не те же простые, покуривавшие трубки мужики и парни-плотогоны. Силья оторвала взгляд от судна, огляделась, прислушиваясь, вокруг, словно готовясь к чему-то, и опустилась на краю поляны на траву, легла на спину, откинув голову назад, так что солнце светило ей в лицо.
Окружающий покой словно хлынул в ее сознание. Здесь, высоко, среди искривленного кустарника, не было ни одного существа, на котором вот так обратившийся в бегство человек мог бы остановить внимание. Ни одного гнезда не было среди веток или в пожелтевшей траве, ни одна пичуга не прилетела и не возопила человеку о своей беде, ни на одном стебле не было цветка, чтобы привлечь голубую бабочку. Были одни лишь листья ольхи, темные сверху, сероватые снизу и не знающие своего предназначения. Этим ольхам никогда не удавалось расцвести, едва они достигали высоты человеческого роста, их сразу же обламывали на подстилку скоту или для заполнения навозных ям. Эти ольшаники не цвели никогда, они лишь давали новые побеги от корней, новые ростки.
Где-то на этой горе паслись и коровы, и телята, и, может быть, даже несколько овец. Но сейчас не звякал ни один колокольчик. На западном склоне было несколько источников, там росли гибкие березы, там ольшанику удавалось, собрав все силы, пойти в ствол, и в кроне его весной висели сережки частичками старинного золотого ожерелья. Над ними тогда вилась пыльца, а зимой чернели продолговатые шишечки из-под семян… Там-то теперь и лежали коровы, наевшись сочной травы и напившись вкусной воды из родников, лежали, спали и накопляли в вымени душистое молоко, которое будут пить детишки в избах и пахтать бабы — в тех жилищах, где нашедшие друг друга крепкие пары человеческие живут и плодятся.
Солнце светило в лицо той одиноко лежавшей молодой женщины так горячо, что она, задремав, повернулась наконец на бок, но тут же почувствовала холодную дрожь и инстинктивно попыталась как бы обнять кого-то. Она обхватила сама себя и сжимала все сильнее, тело ее вытянулось, даже изогнулось назад, она громко застонала… Ведь вскоре наступит вечер куда же ей идти и с кем? Она уже не может быть одна — после той ночи. Куда, куда же ей идти?.. Она никого не знает, да если и знала бы многих, она ведь ни с кем не смогла бы пойти — туда… Ни с кем другим, кроме того, который уехал.
Любой, кто шел бы этой коровьей тропкой и увидел ее там, испугался бы. Но по-прежнему не шел никто — даже корова или овца. Женщина боролась и боролась с собой, пока в конце концов не разразилась неудержимым плачем, который длился лишь миг. Затем плач стих. День уже заметно склонялся к вечеру, девушка приподнялась, опираясь на локоть, и на лице ее — в поблескивании румяных щек и расширенных темных зрачках — появилось опять покойное, отчасти экзальтированное выражение. Все прошло, и она чувствовала, что начался новый период жизни. Теперь нужно лишь разумно скрывать новое свое состояние, чтобы оно не рассыпалось от чужих прикосновений.