Легенды, основанные на ошибочном прочтении некоторых могильных плит, относят происхождение этого кладбища к незапамятным временам. На самом деле, древнейшая могильная плита, под которой покоится поэт синагоги и раввин Авигнор Каро, датируется 23 апреля 1439 г. В своем плаче о погроме 1398 г. Каро утверждает, что даже могилы не избежали ярости христианской толпы, но он, безусловно, упоминает какое-то более древнее место захоронения. Последняя могила восходит к 17 мая 1787 г. В том году по приказу Иосифа II, чтобы избежать заражения чумой, на кладбище, находившемся вблизи от жилых домов, прекратили хоронить[749]
.Еврейское кладбище, теснящееся между Клаусовой, Пинкасовой и Староновой синагогами, со стороны реки граничило с борделями, бараками палачей и отбросов общества, собачьими приютами, ямами с селитрой и хижинами селитрщиков[750]
. В сумбуре теснящихся, налезающих друг на друга могил, в этом некрополе проявляется та же страсть к штабелированию, что встречается нам в хибарах и лавках старьевщиков гетто.Из-за нехватки места, старые захоронения заливали новой глиной, так что в некоторых местах различимы вплоть до двенадцати слоев могил один над другим, что объясняется земельным неравенством[751]
. Из этих слоев торчат густые нагромождения разбитых, упавших, согбенных, подобно слепым Брейгеля, погрузившихся под землю по самую верхушку могильных плит, поглощенных сырой черной землей.Господа из Похоронного братства с трудом пробираются по узким тропинкам, их раскачивающаяся походка напоминает позы покосившихся могильных стел. Камни, бесформенные, как вырванные с корнем зубы, морщинистые каменные тиары, погруженные в грязь, надгробные плиты, ползущие, подобно “culs-de-jatte” (
Словно креповые лохмотья – паутина, натянутая между урнами. На этих урнах посетители, потомки, поклонники, как когда-то евреи в пустыне, за неимением цветов оставили груды камешков в знак почтения к усопшим. На улочках гетто не росли иные деревья, кроме нарисованных на стенах. Но в саду мертвых, среди потрескавшихся надгробных плит, переплетаются худосочные, морщинистые и изогнутые кусты бузины, словно вторя наклону плит. Весной кладбище утопает в белых гроздьях цветов бузины, пронизывающих воздух острым запахом, а многочисленная семья рахитичных, искалеченных плит словно находит утешение в ее белых соцветиях.
В повести Вильгельма Раабе под названием “Бузина” (“Holunderblüte”, 1863) рассказана история бастующего студента. Он приехал в Прагу из Вены, познакомился в гетто с еврейской девушкой, племянницей кладбищенского сторожа, ведущей свое происхождение от рабби Лёва, которую, “подобно дочери Иова”, звали Емима. Вместе с ней студент все лето бродит меж могильных плит и кустов бузины, слушая легенды о покойниках. Как и очарование умирающей Маринки, дочери бродячего скрипача, в одноименном рассказе Карела Гинека Махи (1834), красота Емимы контрастирует с нищетой и грязью ее окружения[753]
. Но дни Емимы сочтены, поскольку у нее больное сердце, как и у хрупкой танцовщицы Махалат, угасшей во цвете лет, – последнего создания, похороненного, согласно Вильгельму Раабе, на этом кладбище в 1780 г.“Ты забудешь меня, как забывают сон”, – говорит Емима своему возлюбленному, и добавляет: “Помни о бузине!” В мае следующего года (1820), студент возвращается в пору цветения бузины в город, который “и сам подобен сну”. В то время как Прага, украшенная гирляндами, коврами и штандартами, готовилась к празднику святого Яна Непомуцкого, в гетто, где по контрасту царит похоронная тишина, он узнал, что Емима умерла. Это кладбище, с его льстивым запахом бузины, с вековым зловонием, с неровностью плит, насупившихся, подобно злорадным идолам, заражает своей злокачественной грустью, своей убийственной копотью. “И подумать только, – вырывается у Раабе, – что они называют это место “Бет-Хаим” – Дом Жизни!”.
В этом литологическом театре словно слышится “Молитва камня” Владимира Голана, в стихах которого некая масса, не важно, из какого она рода – менгиров, дольменов, мастаб[754]
или пражских надгробных стел, выражает себя с помощью тарабарщины: