– Твоя шкура толста, да мездра в два перста. Чуешь? Умело выделывать надо. Особая
канитель с ней, вовсе сказать, требуется...
– Ты уж постарайся, Ефим Маркович, за мной не пропадет.
– Знаю, знаю, лаптем по шее огреешь при удобном случае.
Оба хохочут. Ефим Маркович странно моргает простоквашными глазами.
Егор вытирает пот со лба, ищет в кармане штанов кисет, садится на тюк кож. Возясь со
шкурой, Ефим Маркович сопит носом, уже посматривая на Бережного недовольно. Но, нако-
нец, не выдерживает.
– Часто же ты куришь, Егорушко. Цигарку за цигаркой, вовсе сказать, крутишь...
1 Руга – плата церковному притчу за требы – зерном, яйцами, шерстью, сметаной.
2 Опоек – шкура, снятая с теленка.
Егор долго и аккуратно зализывает цигарку: газетная бумага склеивается плохо.
Прикурив, он ровной струйкой выпускает дымок и только тогда отвечает.
– Табачок свой, так хоть у попа стой.
Ефим Маркович резко бросает шкуру в угол.
– Не выйдет у тебя толковой подошвы, – говорит он сердито мужику, – свищ на свище.
Заморил быка-то...
Мужик чешет в затылке.
– Может, и выберется?..
Когда мужик уходит, Ефим Маркович вновь разворачивает шкуру, ощупывает мездру,
смотрит на свет. По губам скользит довольная ухмылка. Заметив пристальный взгляд
Бережного, делает равнодушное лицо и начинает насвистывать церковную песню: «Свете
тихий, святыя славы...»
Егор тушит Цигарку о каблук сапога и принимается за работу.
За лето кожевники изготовили целую гору кож. Тут были и подошвы, упругие, прочные –
носи не износишь, и мягкий хром с черным лиловатым глянцем, и рыхлая сыромять на шлеи,
на гужи, на кнуты и чересседельники, а больше всего грубой на вид, да крепкой на износ
русской кожи, которая охотно пьёт дёготь и не боится воды. Из неё крестьянин мастерит себе
сапоги, жене полусапожки, а на рабочую пору – в лес, на сенокос, на поле – уледи, легкие,
ноские, не пропускающие мокрети. Ефим Маркович брал за выделку чем ни попало: мукой и
салом, сеном и холстиной, дичью и пахучим медом. Не брал только кожей. И Егор Бережной
был немало удивлен, когда под осень при расчете в пай ему были выделены кожевенные
товары.
– Это как выходит? Непонятно что-то...
Ефим Маркович шмыгнул носом.
– Ты чего? Дают, так бери.
– Откуда кожи взялись? – сдвинул брови Егор.
– С неба попадали, – хохотнул Ефим Маркович. – Ты, Егор, всё одно, что младенец. У
хлеба ведь не без крох. То же и у кожи, вовсе сказать, крохи получаются. А мы их сгребем да
себе на сапоги. Вот как.
Егор решительно отодвинул ногой предназначенный ему кожевенный товар.
– Я, Маркович, не возьму. Ты как хочешь, а мне чужого добра не надо.
Белые Ефимовы глаза остекленели. Но он сдержался, сжал зубы, наклонился, подобрал
Егоров пай и кинул в угол.
После этого случая Егор долго ходил сам не свой. Раздумывал, укорял себя, но в конце
концов решил, что это его не касается, ведь он за Ефима не ответчик. А кожевник с той поры
стал осторожнее, не посвящал своего подручного в темные тайны кожевенного ремесла.
ПЛАТОНИДИНЫ ЧАРЫ
1
Платонида выходила к богомольцам в черном монашеском балахоне, в черном же платке
– ни дать ни взять святая великомученица Параскева-Пятница с иконы, повешенной у входа в
сени. Богомольцы сперва крестились на икону, шепча молитвы великомученице, а потом,
улицезрев Платониду, крестились и на неё, шепча те же молитвы. Умиленно закатывая глаза,
Платонида осеняла их крестом и пропускала в сени. Там богомольцы снабжались святой
водой, гнилушками от гроба господня, просфорками из «сутолоки», муки, молотой из смеси
ржи и овса, тонкими свечками, которые горят с чадом и треском. Выходили богомольцы из
сеней умиротворенными, оставив там вместе с душевными печалями кошелки муки, туески
масла и сметаны, узелки пирогов и шанежек. Платонидин лик, изжелта-прозрачный, будто
вылитый из пчелиного воска, светился благостно и кротко.
Егор диву давался, видя, с какой быстротой превратилась соседка из простой грешницы в
преподобную святошу. И у него самого, когда она строгим оком взглядывала, неодобрительно
поджимая губы, появлялась робость. Над верой в бога Егор как-то раньше не задумывался,
изредка ходил в церковь, потому что все ходили, садясь за стол, крестился, потому что все
крестились, по воскресеньям зажигал лампадку перед образами, потому что все зажигали. А
не стало церкви, он о ней не грустил, перестали говеть, и он перестал, не вдаваясь в раз-
мышления. А тут под боком святая объявилась, поневоле задумаешься, что и почему. Самому
разобраться в столь сложных делах ему оказалось не под силу. Он при случае испытывал
отца Евстолия.
Безработный поп жил тихо, ходил по-прежнему в рясе, только без нагрудного
серебряного креста. Ему нарезали за Погостом обычный крестьянский надел, и батя начал
заметно худеть от нелегкой мужицкой работы. Уж подобрался живот, зашершавились ладони,
и лицо потеряло мягкую округлость, стало грубеть и покрываться морщинами. Егоров вопрос
о Платониде заставил отца Евстолия задуматься. Поковыривая носком сапога землю, он
сказал: