– Естественно. Только покажите мне банк, в котором у вас лежат деньги.
Первым дернулся Бальтазар. Судорога по его лицу проехала. На вороных. Облучками соткались торчковые брови.
«Ну что, кисло?» – безмолвно спросил его Ким.
Вторым засучил ногами Мосейко. Пошел швыркать подошвами, словно его междуножным колокольчиком котенок заиграл.
И только Кубрин, раньше других понявший, что вся их затея сорвалась, стал натягивать на морду лежалую веселость.
– Ну как Ада в постели? – спросил.
– Ты вон у немца спроси, – кивнул Ким на Бальтазара, – есть сведение, что он с ней спал.
Он помолчал, держа на весу пустой, давно не мытый стакан, и сказал:
– Так что, ребята, давайте следующий раз встретимся у нас в Царицыне. Только приезжайте с банковской гарантией и без того самого шприца, который вы так усердно искали.
Ким поднялся, поправил на своей груди галстук, покривил пальцами небритую щеку и, так и не услышав в ответ ни одного слова, вышел.
Уже внизу его догнал запыхавшийся Мосейко и сказал:
– Только вы не подумайте, что мы какие-нибудь проходимцы. Я просто не хотел вас огорчать, что понравившаяся вам девушка дрянь. Она, извините, наркоманка. И потому в вашем присутствии шла речь о шприце. А вы тут совершенно ни при чем.
Ким остановился и, пошарив по обшлагу, вытащил крохотную таблеточку:
– Вот, – сказал, – эта-то малость и не дала мне захмелеть. Потому сказки читайте своим внукам.
Глава четвертая
1
Облака волнились в пазухах гор и смешивали со своей волглой прозрачностью собственные – тоже насквозь просвечивающиеся – тени.
И оттого Фельду казалось, что самолет идет за никем не слышимым зовом, и вот она – родина – этот кусок внизу стелящейся скальности.
Григорий глянул на соседа. Понимание прыгало у него в глазах. Он тоже понимал, что сейчас произойдет какая-то перемена. Но – какая?
По радио шла – теперь уже только по-русски – какая-то передача, и глупый диалог сейчас был как нельзя кстати: «Вы уже забыли, что такое «рубон»? – вопрошал чуть подъетый картавостью голос. – Вы, извините, едите, даже кушаете. А я за краюшку черняшки в Ташкенте готов был верблюда в задницу поцеловать».
И сосед, старик с обвялой внешностью, неожиданно произнес, смахивая слезу:
– Я участник Ленинградской блокады. Мы крыс ели…
Впереди мужичок коротает свою нервность, барабаня пальцами, словно поигрывает на всем, что попадает под руку.
Перед самым отлетом там, в Америке, Фельд даже боялся спать, чтобы не просыпаться в поту и страхе, что Москва по какой-либо причине может не принять их самолет. И тогда он провисит в воздухе ровно столько, сколько в баках горючего, и рухнет возле какой-нибудь березовой рощи, где сейчас в подлеске, как сломка в часовом механизме, петляет заяц.
А по радио тем временем вдохновенный и тоже почему-то картавый голос говорил: «Это была высокомерная прелюдия…»
И вдруг мальчик, что все время летел молча, спросил:
– Мама, а что такое прелюдия? Это музыка, которую не стыдно чирикать при людях?
В салоне засмеялись.
Сидящий с ним некто с унизительной улыбкой и этаким крысиным поджёвом губ обратился к матери, находящейся за его спиной:
– Не дай ему отличиться таким же шалопайством, как его отец.
У матери полированные, словно захватанные перила, руки.
Мальчишка же, как показалось, совсем беспричинно засмеялся.
– Чего это ты? – спросила мать.
– Вспомнил, как на даче по выставленным окнам корова походила.
Григорий, чуть подхохлившись, попытался отринуть себя от того, что его окружало, и представить, как в Москве его встретит Марина. У нее тоже точеные, но не обливные, как у этой соседской женщины, руки. И губы…
А какие у нее губы? Может, как вон у той красавицы, что все время посматривает куда-то назад, словно взведенные для неожиданного поцелуя. Или вислые, как у старушки, расположившейся подле нее.
Нет, он не мог вспомнить губ Марины. Лицо, глаза – все это как бы стояло перед взором, а вот губы слились со всем остальным и создали главную чужесть, которая обреталась в ее облике во время их разлуки.
А в это время внизу выпестрилась Москва. Это миниатюрное великолепие. Вон красной печатью прорисовался Кремль.
– Ну вот, – сказал сосед-блокадник, – кажется, не принимают.
– Как? – нервно вскинулся Фельд.
– Кажется, идем на второй круг, – пояснил старик.
Кто-то впереди начал перекличку:
– Пенелин?
– Я!
– Деридоренко?
– Есть!
– Федянов?
– Тут!
– Елбаков?
Воспоследовал смех.
– Елбаков, ты дрыхнешь, что ли?
И кусочек вот этой вот сугубо земной жизни как бы свел Фельда с того самого напряжения, в котором он находился последнее время, и ему почему-то немедленно захотелось увидеть того самого Елбакова, посмеяться с ним вместе над его полувульгарной фамилией и вообще до конца понять юмор этой шутливой переклички.
– Недалеко от Боровичей, – тем временем сказал блокадник, – есть Немчуга, местечко такое…
– А под Оренбургом, – перебив деда, сказал мужик, урезонивший мать мальчишки, – станция называется Меновый Двор…
– А в Волгограде на Судоверфи, – вдруг возвел на большую громкость голос некто мелкий – не видно из-за сиденья – человечек, – работяги пили клей, и один дал дуба.