Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Важный подтекст стихотворения «Юноше в уста» — любовь Пушкина к няне Арине Родионовне, которую он обессмертил в нескольких стихотворениях и чьи сказки вдохновляли его, особенно в период ссылки в Михайловском 1824–1826 гг.[331] В эссе «Мой Пушкин» Цветаева так описывает роль няни для Пушкина: «<…> Пушкин из всех женщин на свете больше всего любил свою няню, которая была нé женщина. <…> старую женщину — потому что родная — можно любить больше, чем молодую — потому что молодая и даже потому что — любимая» (5: 81)[332]. Цветаева, давно привыкшая играть во всех романтических отношениях роль «нелюбимой», теперь обнаруживает в своем старении возможность обрести любовный отклик и своего рода реализацию. В определенном смысле старость достигает той цели, которую Цветаева всю жизнь старалась осуществить посредством поэзии: она уничтожает опасную женскую сущность, свойственную ее полу. Вопрос, однако, в том, уничтожается ли при этом поэтический голос (нота отчаяния в этом стихотворении намекает на то, что уничтожается) — и, если так, то можно ли пережить эту утрату.

Цветаева, как мы уже несколько раз убеждались, не видела для себя роли в рамках традиционных, эротически заряженных отношений между поэтом и его возлюбленной-музой. Теперь, вынужденная вновь обратиться к своей телесности, она соглашается на роль музы для поэта Гронского, видя в этой роли столь же мощную возможность поэтического влияния, какая в ее интерпретации была у пушкинской няни: в ней — источник слов и силы, Гронский — лишь уста, раскрытые для их произнесения. Собственно, в этом стихотворении Гронский — это только рот, как в заглавии («Юноше в уста»), так и в беспрестанном акте сосания. Сначала он сосет пустую трубку, «пеньковый мундштук» — здесь «пеньковый» перекликается с молочной пеной цветаевских сосцов. Он — воплощение оральной фиксации; она — источник слов, исходящих от него. Когда, оторвавшись от мундштука, он припадает к ее сосцам, происходит целый ряд тонких подмен и перемен.

В реальной жизни завзятый курильщик — Цветаева, а не Гронский; в этой своей оральной фиксации она признается в письме Штейгеру: «Устала — и давно уже нет папирос — сосу пустую соску мундштука, удивляясь, что ни-че-го» (7: 613). Придуманная ею замена «мужской» привычки курить женским кормлением грудью разыгрывает ту ролевую замену, которая в ее стихотворении происходит с Гронским. Отметим также, что в стихотворении 1920 года о жене Пушкина Наталье Гончаровой (стихотворение имеет выразительное заглавие «Психея» (1: 508–509) — так в свете называли Гончарову), Пушкин сам курит «пеньковую трубку пышущую», тогда как пышное бальное платье Гончаровой, расплескавшееся по полу, описывается как «пустая пена»[333]. Ассоциируя себя в стихотворении «Юноше в уста» с няней, а не с возлюбленной, Цветаева находит новое воплощение этой неземной пены в материнском молоке и таким образом дистанцируется от своего раннего юношеского отождествления с бесплотной Психеей, одновременно предполагая, что она была бы способна занять место Гончаровой-Психеи в ряду зрелых привязанностей Пушкина.

Судя по последнему обстоятельству, подмены, служащие структурным принципом стихотворения «Юноше в уста», отнюдь не свидетельствуют о поражении Цветаевой. Созданный ею для себя новый образ представляет собой отчасти гротескное среднее между кормилицей и музой, и она надеется, приняв эту новую поэтическую идентичность, вновь обрести поэтическую мощь: «Мать — кто по́ит / И поет». Даже в этом своем обновленном женском воплощении Цветаева хитро подменяет ожидаемую колыбельную песенку («баю»), которую поет нежащая и кормящая младенца мать, военной метафорой вечного поэтического «боя» против — за — внутри невозможного: «Бой или „баю“ / Сон или… а всё ж». Задача, которую ставит перед собой Цветаева, никогда не бывает простой или легко понятной. Уравнивая себя в стихотворении, имеющем пушкинский подтекст, с няней, она имплицитно переосмысляет миф о пушкинском гении. В подрывной версии Цветаевой няня Пушкина — которая ему не возлюбленная и не муза — становится больше, чем музой: она — истинный, прирожденный поэт, высказывающий себя через Пушкина. Она — исток, а он — лишь следствие; она — актор и субъект действия, а он — лишь предмет действия; она — личность, а он — объект. В каком-то смысле это не столько подмена, сколько крайняя экстраполяция традиционного мифа об обретении вдохновения. Цветаева доводит миф до его логического конца и показывает, что в предельной точке он превращается в свою противоположность[334].

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука