Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Конечно, Пушкин — атлет духа; однако в то же время он обладает силой ощутимо физической. Когда он умирает от пули убийцы, барона Жоржа Дантеса — воплощающего, в интерпретации Цветаевой, тупую чернь, безнадежно чуждую языку поэзии, — то в восприятии Цветаевой эта гибель уравнивает раненую утробу поэта с поэтическим мученичеством: «…я трех лет твердо узнала, что у поэта есть живот <…> в слове живот для меня что-то священное <…>. Нас этим выстрелом всех в живот ранили» (5: 57). Цветаева сама этим выстрелом ранена в живот, она отождествляет себя с Пушкиным, с болью этого человеческого живота, так же как отождествляет свои переживания в связи со взаимоотношениями с эмигрантской средой с переживаниями Пушкина по поводу его травли светской «чернью». (В последние свои эмигрантские годы она испытывала все большее отчуждение от парижской эмигрантской среды; число ее публикаций и поэтических выступлений стремительно сокращалось, а чувство обиды обострялось[322]). Однако при всех этих чертах общности перед Цветаевой стоит главный вопрос: суждена ли ей пушкинская смерть, которая гармонизирует все терзавшие ее в жизни противоречия, или она движется по тому же мучительному пути бессмысленного саморазрушения, который так недавно до конца прошел Маяковский[323].

Фотографии Цветаевой 1930–1940 гг. — это печальное повествование об увядании, заботах и усталости. В конце 1920-х Цветаева — еще молодая привлекательная женщина с гладкой кожей, сияющими зелеными глазами и шелковистыми каштановыми волосами, глядящая в объектив фотоаппарата с робкой и прелестной безмятежностью. К концу следующего десятилетия она, еще не достигшая пятидесяти, преждевременно поседела, волосы сухие, кожа морщинистая, взгляд мягкий, но какой-то тусклый, на лице выражение умудренности и терпения. Для такой женщины, как Цветаева, с ее постоянной мыслью об Эросе и о своем облике и образе, столь резкая физическая перемена должна быть разрушительна. Считается, что пожилой мужчина — это величественно и достойно, а пожилая женщина — зрелище смешное или жалкое. В отличие от Ахматовой в старости, Цветаевой не удалось создать себе альтернативный поэтический образ, который позволил бы творческой силе беспрепятственно перелиться в новый возраст; все, что ей оставалось — это вписать свои утраты в стихи[324].

Вызванная в первую очередь переутомлением физическая эрозия облика Цветаевой, вероятно, обострила ее душевное отчаяние, что в свою очередь ускорило процесс старения. Таким образом, жизнь Цветаевой описала полный круг. Если раньше она отвергала телесные желания ради поэтической трансценденции и любви на расстоянии, то теперь былое «дикое» отношение к слову бумерангом вернулось к ней в сугубо плотской форме, и ей пришлось впервые в жизни переоценить то, что заключено в плотском. Эротические метафоры проникновения, беременности, бунта утробы — даже используемые в целях исключительно духовных — все же укоренены в воспоминании о реальном (по крайней мере, о воображаемом), физическом, чувственном, сексуальном, грубо биологическом опыте. Невозможно просто вычеркнуть пол, равно как и те последствия для человеческого, которые возникают из попыток этого вычеркивания.

В поздние годы Цветаева, создавшая столько гимнов поэтическому одиночеству, приходит к осознанию того, что одиночество должно быть ответом на вопрос, предложение или отказ, прямые ли или косвенные. Снов, видений и веры в то, чего нет в реальном опыте, оказывается недостаточно. Ей необходимы — как женщине и как поэту — реальные эмоциональные и вдохновляющие переживания. Вне диалога для нее больше нет ни жизни, ни творчества. Существование и искусство становятся возможны только в столкновении с другой личностью — и с другим телом. А поэтическое отрицание — отказом — возлюбленного теперь оборачивается реальной его негацией, то есть реальной смертью (не чреватая поэтической метафоричностью творческая Мра, а пустыня тотального духовного уничтожения). Без отпора нет толчка; мертвые оказываются слишком покорными собеседниками. Цветаевой в конце концов нужен вектор, рывок вперед и прочь — спираль несовместима с ее творческими потребностями. Она жаждет вновь испытать восторг, равносильный пережитому ею в любви к Рильке, однако повтор так и не происходит, и постоянно расширяющиеся, склонившиеся друг к другу кривые, которыми она схематично описывала дающий освобождение союз с другим поэтом, смыкаются в воспоминании в безнадежно замкнутый круг.

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука