Но подобные случаи редкостны, они не правило, а исключение; правило же состоит в том, что и в фольклорных песнях, и в стихотворениях Некрасова смысл этих ласкательно-уменьшительных форм в значительной мере
Это видно хотя бы из тех стихотворений Некрасова, где люди ласково именуются Саввушками, Титушками, Ванюшками; эти ласкательные отнюдь не свидетельствуют об особенных симпатиях к тем, чьим именам придана эта форма, ибо, например, в «Коробейниках» тот, кого так любовно зовут «Калистратушкой», тут же характеризуется как грабитель народа:
А ту, кого в «Коробейниках» ласково зовут «Степанидушка», мы только и видим в поэме как воровку и распутную женщину (II, 138—139).
Вот до какой степени все эти суффиксы утратили свою экспрессивность! Они не только не характеризуют отношения говорящего к тем или иным явлениям и лицам, но резко противоречат его отношению к ним. Противоречие не замечается нами именно потому, что суффиксы эти в фольклорных стихах (равно как и в поэзии Некрасова) зачастую
В иных случаях это ясно до очевидности. Когда, например, Ирина Федосова называет кручину — «кручинушкой» и обиду — «обидушкой», никак нельзя сказать, чтобы она питала к ним особую нежность.
Между тем именно такие понятия, к которым она относится с неодобрением, а порою и с ненавистью, облечены у нее в формы любви и сочувствия: измену она называет «изменушкой» (Б, 241), горе — «бесчастьицем» (Б, 115), болезнь — «неможеньицем» (Б, 124). Даже тоска у нее «тоскичушка» (Б, 169), даже смерть — «смеретушка» и «смертушка» (Б, 95).
Равным образом даже нужда именуется у Некрасова «нуждушкой» (III, 506).
И если бы экспрессия ласки сохранялась во всех уменьшительных, входящих в народную речь, разве были бы возможны такие стихи в причитаниях Ирины Федосовой:
Не только ласки, но и уменьшения нет в большинстве этих ласкательно-уменьшительных суффиксов, когда они встречаются в некрасовской или в народной поэзии. Иначе Черное море не было бы названо у Некрасова «морюшком», да и Федосова не сочетала бы уменьшительных слов с эпитетами «большой» и «великий»:
Иностранцу, слабо знающему русский язык, это словосочетание покажется вопиющей нелепостью: по аналогии со словами «платьице», «зеркальце», «рыльце», «оконце» и пр. он сочтет «желаньице» — «малым желанием», которое, к его удивлению, тут же именуется «великим». Между тем это противоречие кажущееся, так как значение суффикса здесь опять-таки равняется нулю.
То же самое в песнях, записанных Шейном:
Если бы слово «дождичек», в соответствии со своей грамматической формой, ощущалось певцами как нечто малое, слабое, они не могли бы назвать этот дождичек сильным и не считали бы, что он способен засечь человека, то есть исхлестать его своими потоками насмерть.
Что подобные формы в большинстве случаев никак не воспринимались творцами фольклора, можно видеть хотя бы из такого двустишия, типичного для былинного стиля:
Дико было бы думать, что сказитель одним духом в двух рядом стоящих фразах выразил по отношению к одному и тому же лицу и пренебрежение («Олешка») и ласку («Олешенька»). Просто он считал аннулированным смысл обоих суффиксов, и потому для него «Олешенька» равен «Олешке».
Если бы было иначе, изобилие ласкательно-уменьшительных в народной поэзии, равно как и в поэзии Некрасова, производило бы впечатление неприятной безвкусицы, фальши.
В самом деле, стоит только представить себе, что все эти «ноченьки», «рученьки», «онученьки» сохраняют в фольклоре свое значение ласки, — и благородно-суровые русские песни покажутся приторными, нестерпимо слащавыми. Этого не происходит именно потому, что данные формы не ощущаются в народной поэзии почти никогда.[406]