– Все они – не люди, а так, молотки, чтобы оглушать людей. Инструменты. Ими обделывают нашего брата, чтобы мы были удобнее. Сами они уже сделаны удобными для управляющей нами руки – могут работать все, что их заставят, не думая, не спрашивая, зачем это нужно.
Наконец ей дали свидание, и в воскресенье она скромно сидела в углу тюремной канцелярии. Кроме нее, в тесной и грязной комнате с низким потолком было еще несколько человек, ожидавших свиданий. Должно быть, они уже не в первый раз были здесь и знали друг друга; между ними лениво и медленно сплетался тихий и липкий, как паутина, разговор.
– Слышали? – говорила полная женщина с дряблым лицом и саквояжем на коленях. – Сегодня за ранней обедней соборный регент мальчику певчему ухо надорвал…
Пожилой человек в мундире отставного военного громко откашлялся и заметил:
– Певчие – сорванцы!
По канцелярии суетливо бегал низенький лысый человечек на коротких ногах, с длинными руками и выдвинутой вперед челюстью. Не останавливаясь, он говорил тревожным и трескучим голосом:
– Жизнь становится дороже, оттого и люди злее. Говядина второй сорт – четырнадцать копеек фунт, хлеб опять стал две с половиной…
Порою входили арестанты, серые, однообразные, в тяжелых кожаных башмаках. Входя в полутемную комнату, они мигали глазами. У одного на ногах звенели кандалы.
Все было странно спокойно и неприятно просто. Казалось, что все издавна привыкли, сжились со своим положением; одни – спокойно сидят, другие – лениво караулят, третьи – аккуратно и устало посещают заключенных. Сердце матери дрожало дрожью нетерпения, она недоуменно смотрела на все вокруг, удивленная этой тяжелой простотой.
Рядом с Власовой сидела маленькая старушка, лицо у нее было сморщенное, а глаза молодые. Повертывая тонкую шею, она вслушивалась в разговор и смотрела на всех странно задорно.
– У вас кто здесь? – тихо спросила ее Власова.
– Сын. Студент, – ответила старушка громко и быстро. – А у вас?
– Тоже сын. Рабочий.
– Как фамилия?
– Власов.
– Не слыхала. Давно сидит?
– Седьмую неделю…
– А мой – десятый месяц! – сказала старушка, и в голосе ее Власова почувствовала что-то странное, похожее на гордость.
– Да, да! – быстро говорил лысый старичок. – Терпение исчезает… Все раздражаются, все кричат, все возрастает в цене. А люди, сообразно сему, дешевеют. Примиряющих голосов не слышно.
– Совершенно верно! – сказал военный. – Безобразие! Нужно, чтобы раздался наконец твердый голос – молчать! Вот что нужно. Твердый голос.
Разговор стал общим, оживленным. Каждый торопился сказать свое мнение о жизни, но все говорили вполголоса, и во всех мать чувствовала что-то чужое ей. Дома говорили иначе, понятнее, проще и громче.
Толстый надзиратель с квадратной рыжей бородой крикнул ее фамилию, оглянул ее с ног до головы и, прихрамывая, пошел, сказав ей:
– Иди за мной…
Она шагала, и ей хотелось толкнуть в спину надзирателя, чтобы он шел быстрее. В маленькой комнате стоял Павел, улыбался, протягивал руку. Мать схватила ее, засмеялась, часто мигая глазами, и, не находя слов, тихо говорила:
– Здравствуй… здравствуй…
– Да ты успокойся, мама! – пожимая ее руку, говорил Павел.
– Ничего.
– Мать! – вздохнув, сказал надзиратель. – Между прочим, разойдитесь, – чтобы между вами было расстояние…
И громко зевнул. Павел спрашивал ее о здоровье, о доме… Она ждала каких-то других вопросов, искала их в глазах сына и не находила. Он, как всегда, был спокоен, только лицо побледнело да глаза как будто стали больше.
– Саша кланяется! – сказала она. У Павла дрогнули веки, лицо стало мягче, он улыбнулся. Острая горечь щипнула сердце матери.
– Скоро ли выпустят они тебя! – заговорила она с обидой и раздражением.
– За что посадили? Ведь вот бумажки эти опять появились…
Глаза у Павла радостно блеснули.
– Опять? – быстро спросил он.
– Об этих делах запрещено говорить! – лениво заявил надзиратель. – Можно только о семейном…
– А это разве не семейное? – возразила мать.
– Уж я не знаю. Только – запрещается, – равнодушно настаивал надзиратель.
– Говори, мама, о семейном, – сказал Павел. – Что ты делаешь?
Она, чувствуя в себе какой-то молодой задор, ответила:
– Ношу на фабрику все это…
Остановилась и, улыбаясь, продолжала:
– Щи, кашу, всякую Марьину стряпню и прочую пищу – Павел понял. Лицо у него задрожало от сдерживаемого смеха, он взбил волосы и ласково, голосом, какого она еще не слышала от него, сказал:
– Хорошо, что у тебя дело есть, – не скучаешь!
– А когда листки-то эти появились, меня тоже обыскивать стали! – не без хвастовства заявила она.
– Опять про это! – сказал надзиратель, обижаясь. – Я говорю – нельзя! Человека лишили воли, чтобы он ничего не знал, а ты – свое! Надо понимать, чего нельзя.
– Ну, оставь, мама! – сказал Павел. – Матвей Иванович хороший человек, не надо его сердить. Мы с ним живем дружно. Он сегодня случайно при свидании – обыкновенно присутствует помощник начальника.
– Окончилось свидание! – заявил надзиратель, глядя на часы.
– Ну, спасибо, мама! – сказал Павел. – Спасибо, голубушка. Ты – не беспокойся. Скоро меня выпустят…