Влад вспомнил, в какой ужас пришел Петрович, когда увидел предложенную ему пятерку — да за что ж такие деньги? Но трояк все же взял, хоть и скрепя сердце: не себе же, а «старухе на лекарства»! Такую ли старость заслужил бывший фронтовик и спасатель-восстановитель Ашхабада?
От острого ощущения столь вопиющей несправедливости Влад едва не заплакал! Он даже остановился и промокнул платком вдруг увлажнившиеся глаза — не хватало еще, чтобы люди увидели плачущего на улице здорового парня… Срам какой! Надо взять себя в руки — ишь, как расчувствовался! Не дело…
Нет, что-то здесь было не так.
Ведь экспозицию явно делали под присмотром городских и районных партийных чиновников, которые давали свои «рекомендации», высказывали «пожелания». Их, эти пожелания должны были делать участники войны, но их вряд ли спрашивали, а если и спрашивали — то скорее приличия для… Но сделали все равно не так, как хотели ветераны, а так, как надо! По-чиновничьи. Вот и получилась экспозиция парадной, пышной, броской, впечатляющей и при этом — мертвой. Несмотря на сопровождение кадрами кинохроники и прекрасными, незабываемыми песнями военных лет.
Она была такой же мертвой, как были мертвы звери и птицы с первого этажа музея, чучела которых смотрели на Влада неподвижными стеклянными глазами; как были мертвы мастерски сделанные на панорамных макетах деревья и реки…
Все эти пейзажи и просторы с лесами и озерами, с реками и холмами были безнадежно мертвы. Застывшее безмолвие Смерти…
Нет, все же неправа была ведунья Самсониха! Документы, попавшие ему в руки — записки и фотографии — нельзя уничтожать! Надо, чтобы люди знали не только о людском подвиге; они должны знать и помнить еще и людское горе! Должны помнить и уважать.
И Влад принял решение — отнести записи умершего фотомастера в городской музей. Это — достояние города! Вот пусть город и решает, как с этим достоянием следует поступить.
Прохор Михайлович увидел сквозь оконное стекло, как Августа вела по улице мимо его окна паренька лет тринадцати — четырнадцати; подойдя вместе с ним ко входу в подвал, она даже оглядываться по сторонам не стала: просто пустила мальчишку впереди себя, а сама стала спускаться за ним следом. Вытянув шею, фотомастер проследил, как Августа спустилась ко входной двери, задержалась на секунду, а потом исчезла в дверном проеме. Дверь плотно закрылась.
Прохор отошел от окна и посмотрел на часы, висящие на стене. Господи, опять…
С тех пор, как электричество стали подавать еще и по утрам, Августа начала приводить своих потенциальных жертв не только вечерами, но и рано утром.
От Прохора она требовала, чтобы фотоустановка была готова не позднее десяти… хорошо еще, что все это происходило не каждый день и даже не каждую неделю! Однако Прохору Михайловичу и одного-двух раз в месяц такого кошмара хватало за глаза.
Он со вздохом отошел к столу и оперся на него рукой.
Постоял, в скорбной задумчивости опустив голову. С каждым разом вся эта адская церемония, в которую он был вовлечен, давалась ему все труднее.
И выхода никакого Прохор для себя не видел. Много раз он задавал себе один и тот же мучительный вопрос — что ему делать? Как остановить это жуткое колесо, которое в своем безумно-кровавом вращении неумолимо перемалывало одну за другой детские жизни? И оборотной стороной этой дьявольской разменной монеты служило не что-нибудь, а его собственная жизнь. Он мог пойти в городской отдел милиции и донести на свою соседку, увлеченно практиковавшую людоедство. Но это неминуемо означало — подписать и себе смертный приговор.
Однажды Прохор Михайлович случайно в хлебной очереди подслушал разговор двух женщин. Одна из них приехала из блокадного Ленинграда. Она вполголоса рассказывала своей родственнице, что в Ленинграде процветает повальное людоедство, и человечину можно без особых проблем купить на рынках под видом колбасы или сосисок, или пельменей с соответствующей начинкой. Часто похищают детей с целью их поедания, поэтому горожане, отправляясь куда-либо со своим ребенком, не спускают с него глаз! Создаются целые отряды из милиционеров и добровольцев, которые выявляют затаившихся людоедов. Обнаруженных каннибалов расстреливают на месте без суда и следствия. Прохору Михайловичу нетрудно было догадаться, чтО именно последует за его обращением в милицию или в органы. После такого обращения он и дня не проживет.
К такому варианту событий Прохор был не готов. Зачем же он выживал все эти долгие мучительные месяцы и годы до сих пор? Чтобы потом в один прекрасный день в одночасье стать к стенке?
А с другой стороны Прохору Михайловичу было невыносимо участвовать в этой нескончаемой, поистине дьявольской трагедии, конца которой не предвиделось так же, как не предвиделось конца войне. Подчас он искренне желал самому себе смерти. Для него смерть явилась бы настоящим избавлением.