— Можешь не волноваться, — все же ответила ему Августа снисходительно, — никаких останков или объедков этого горе-лейтенанта не существует. У Пелагеи это все хорошо отработано. На железнодорожной станции есть отстойник… когда она на работу ходит, то по необходимости и относит туда кости, ну и то, что не пошло в пищу. Там все исчезает навечно, потому как попросту растворяется. Так что, Прохор, нет давным-давно ни твоего лейтенанта, ни формы его, ни документов, ни костей… Даже могилы нет! Сгинул лейтенант, как будто и не было его никогда.
Прохора всегда поражал тот откровенный цинизм, с которым она говорила о своих жертвах. Ведь Августа не просто убила Гущина; она расчленила его труп, отрезала ему голову, над которой потом жестоко глумилась (и заставила Прохора в этом участвовать!), употребила в пищу его мясо, угостив им же своих подельников: Пелагею и его, Прохора. Но даже после этого всего говорила о своей жертве со снисходительной усмешкой, даже с этакой веселостью!
Прохор невольно содрогнулся, но посчитал за благо воздержаться от каких-либо замечаний.
— А почему ты спрашиваешь? — спросила его Августа. — Чего-то удумал или же случилось что?
В ее вопросе Прохор явно уловил настороженность и угрозу. Ему сразу сделалось страшно.
— Да нет… ничего вроде не случилось. Вот только… ну, в общем, невеста этого несчастного лейтенанта ко мне тут на днях приходила.
Темно-бездонные глаза Августы смотрели настороженно и вопросительно.
— Зачем? — тихо и жестко спросила она, вперив в Прохора свой пристальный, змеиный взгляд.
— Да вот… сфотографироваться хотела… чтобы свой фотоснимок жениху на фронт послать. Все жаловалась, что Федя как уехал, так и вестей никаких от него нет…
— И это всё? — спросила Августа.
— Всё, — ответил Прохор Михайлович.
— Ну, и чего ты встревожился? — усмехнулась она. — Эка невидаль — невеста за жениха, ушедшего на войну, беспокоится! Испокон веку так было… Пусть себе и дальше ждет, покуда терпения у нее хватит! Ты-то здесь причем?
Прохор Михайлович взглянул на свою собеседницу с неподдельным ужасом.
— Августа… — почти шепотом произнес он. — Ну как же ты можешь… Ведь это же люди, как ты не понимаешь… Живые люди! И ничего плохого тебе они не сделали…
— Заткнись… — прошипела людоедка. — Уши вянут слушать твой жалкий лепет. Говорено уже об этом сто раз!
— Но я не могу так больше, понимаешь! — воскликнул Прохор. — Я не могу! Если даже нас не раскроют и не поймают… как дальше-то жить с ЭТИМ? Ты об этом никогда не думала? Хотя бы однажды?
Августа смотрела на него своим ужасным и неподвижным взглядом.
Прохор Михайлович ощутил, как замирает в груди сердце, как слабеет под ее взглядом его дыхание… словно защищаясь, он отвел в сторону глаза.
Его начинала бить мелкая дрожь.
— Не твое собачье дело знать, о чем и когда я думала, — сказала она почти ласково. — Твое дело — исполнять то, что я тебе говорю. Не больше и не меньше. А вообще… в последнее время ты все меньше и меньше устраиваешь меня, Прохор… Вот уж о чем я все чаще подумываю — а не убить ли мне тебя?
Прохор Михайлович вскинул на нее глаза, полные ужаса.
— Да полно… Августа… ну что ты… я что? Я ничего…
— Вот это ты верно заметил, Прохор: ты — ничего! Проще сказать, ничто!
Мой тебе настоятельный совет: гони ты такие мысли от себя — как дальше жить, это живые люди… Напрочь гони! Лучше о себе самом подумай. Я ведь без тебя легко обойдусь. Ну, что-то придется, конечно, поменять, изменить… но в целом обойдусь! А тебе без меня обойтись будет куда как сложнее. А главное…
Ты смотри, Прохор! Я с тебя глаз не спущу. А коли замечу, что ты и дальше раскисать будешь, да задумываться о чем не надо… тогда берегись, Прохор!
Прохор Михайлович подавленно молчал. Августа смотрела на него своими темно-лучистыми глазами и улыбалась. Голос ее звучал ровно и даже с нежностью, от которой у Прохора кровь застывала в жилах.
— Я тебя самого на отбивные пущу, — доверительно сообщила Августа, — а из черепушки твоей ночной горшок для себя сделаю… Потому как голова у тебя все равно без мозгов, и ни на что другое не годная.
Разговор этот имел место быть еще в январе, вскоре после знакомства Прохора Михайловича с Варей, но фотограф помнил каждое слово своей спасительницы-мучительницы, каждый ее жест, каждую интонацию в мягком и вкрадчивом голосе. После этого он действительно старался ни о чем другом и не помышлять, ибо прекрасно знал — Августа не шутит. Она, кажется, вообще никогда не шутила. А сейчас — тем более.