Некоторое время — недолго — было тихо, только завывала сытым зверем утихающая над морем буря да в вышине неслись уже различимые в предрассветных сумерках разорванные ею тучи.
— А что потом, ну, дальше сталось? — спросил Хедике, но Фаркат почему-то молчал. Хедике подполз поближе — увы, неугомонный рассказчик и балагур крепко спал. Тогда он сел рядом, чтобы так хоть немного заслонить своего товарища… — нет! своего вождя, путеводителя, патрона и хозяина — от пронизывающего ветра:
— Выдержишь ли ты, мирэ? Как тебе помочь-то завтра?
Мерейю знал, что, веря безгранично, сам обязательно, непременно, пойдет с ним… за ним, куда бы тот ни шел. За этим чудным и чу’дным нечеловеком; да кем бы Фаркат Бон ни был, он останется для Хедике Мерейю — бывшего купеческого сынка, бабника и негодяя… убийцы! — Единственным. И недостижимым как звезда. Любимым. Это только про себя, тайно, даже под пыткой не вымолвить! Любимый… Хоть блудливой бабенкой Катой (эх, Ката Бона, Вимника мужняя жена — зазноба, как ножом вострым разрезала сердце на кусочки; впервые так зажгла, а потом уж и все равно стало…), хоть мужеска пола — тощим болтливым бедокуром, хоть могучим королем Севера, лойдом, князем князей; да небысь и котом (если, конечно, про эту свою ипостась не соврал) полюбил Хедике Фарката!
— Пропади ты пропадом, сгинь, — прошептал он, глядя в лицо своей спящей муке. И тут же, без паузы: — Храни тебя Модена и все Астарлинги — за боль, за сладость, за отсутствие надежды!
Нет теперь жизни, и покою не будет! Хедике Мерейю верил ему и в него. И знал, что пойдет, куда бы Фаркат Бон ни вел. Невзирая ни на что, на смерть…
— Я всё спросить хотел, да было недосуг… Апчхи! — предмет его дум вдруг подал голос, будто и не спал ни чуточки.
— А, что? — Мерейю отвел взгляд.
— Да вот про рабское твое кольцо — Луткина работа? Недооценил я жадность трактирщиц, всегда знал, хуже ростовщиков становится народ, живя на перепутье, не?
— Ну, ей-то невыгодно моей женой остаться было. Я и лечь с ней… не смог. И они с Мирзой смекнули, что отец отойдет, остынет… Отошел бы. Ну, любил он меня сильно и из рода всяко не прогнал. Значит, и наследство после него моей безутешной честной вдове отойдет. Сговорились с проезжими нечестивцами… Да скучно это.
— Не скажи. — Бон сел, поеживаясь, но даже носа из обматывающих его тряпок не высунул, еще и ноги подогнул. — Я сам, почитай, шесть сотен коло так скучал — в заложниках. Знаю, не сахар. Хотя мой отец быстро умер, и смысла держать меня совсем уж не было — вся власть над землями постепенно к глайморам перешла. Да не только наше королевство сгинуло, дуктеров, мирэ всех так же погубили — это я потом узнал, конечно, когда сбежал.
Хедике казалось, что его боль прирастает болью Фарката, но все же спросил:
— А мать как же?
— Маму толпа добрых людей затоптала, — тот говорил неспешно, будто с неохотой. — Ведьмой ее объявили, за недород, что ли, трехлетний. Она тогда странствовала — лечила этих… жмыров!
— У нас считали, что последняя королева, оплакивая мужа, в звезду превратилась. Зеленую… А вот про сына их, то есть, так получается, тебя, — ни словечка, ни разу. Ну в песнях только про звезду пели. А глайморы, дескать, добрые волшебницы были. И с кем тогда король воевал — неясно… Сказки бабьи, вообще-то, — Мирейю самому казалось, что он глупость сболтнул.
— И что еще сказывают, мне любопытно? — Фаркатов нос показался наружу, серые его глаза блестели, как хрусталь отразив первый вырвавшийся из-за горизонта луч.
Вместо ответа Хедике быстро отвернулся, но тут же, сглотнув, совладал с собой и протянул руку своему государю:
— Идем, мирэ, заря.
Откуда-то налетела пыль, мелкая, словно пудра, и такая же липкая. Воздух, обычно прозрачный и чистый на рассвете, сделался вязок и смраден. Похолодало. Фаркат протянутую руку принял и легко, рывком, поднялся со своего каменистого ложа:
— Топать к этой норище ведьмовской неохота, вот же шельмы, из дома моего родного и дохлых не выкуришь! Эх, сейчас бы веник Киллин пригодился, — он сладко потянулся, разминая затекшее тело, — да она его с собой, верно знаю, в Оломей потащила, дурёха.
При этих словах Бона Мерейю показалось, что почва уходит из-под ног, и он, шатнувшись неестественно, будто его в грудь дышлом на ходу толкнуло, так на землю и осел:
— Так она ж покойница! Убил я её…
— Ну так и было. — Фаркат скривился, ухо о плечо потер, отворачиваясь. — Ты убил, да я воскресил… Пойдем, что расселся? — Он сделал вид, что не со сна сболтнул, а так и надобно было по задумке. А потом вдруг рассердился. — Но тебе ее более не видать! Если сегодня целы от проклятья останемся и корону мне добудем, то… — Он помолчал, собою досадуя. — То ты в моей вотчине навсегда пребудешь. Служить слово давал? Так помни об этом!
Хедике встал, ладонями лицо потер, будто умываясь:
— Приказывай, мой король.
— Король, король… — Фаркат бешено на того зыркнул. — Теперь, того и гляди, нож мне в спину воткнешь.
— Да я за тебя… — начал Мерейю, но осекся.
— Да. Ты! — Бон пнул пыль носком сапога. — Идем уж, всю злость на тебя извел, тьфу! Мешки не бери.