Но нет, Семён знал, что никуда он проклятую тетрадку не выкинет. Взлохмаченная, в масляных пятнах на синей замызганной обложке, она лежала на столе в его кабинете, и он, придя в редакцию, сразу увидел её. Мучаясь похмельем после вчерашнего – Господи, почему Маринка пьёт, как будто она не юная девушка-филолог, а какой-нибудь поживший своё бывший фронтовик, подавшийся в сторожа или сантехники? – он открыл тетрадь и лениво прочитал первые несколько строк (чудовищный почерк, замусоленные углы желтоватой бумаги, расплывающиеся следы химического карандаша), прочитал – и тут же захлопнул. Вороватым движением Семён Львович сунул тетрадь в дипломат, с трудом сдерживаясь, чтобы не оглянуться через плечо, словно прятал что-то неприличное, вроде номера порнографического журнала «Плейбой», привезённого в прошлом году из писательской командировки в Париж. Хотя чего оглядываться – в кабинете Семён был один. Один, если не считать тревоги, которая уже поселилась в его сердце; поселилась, едва он прочитал первые несколько строк, едва понял, что ему придётся дочитать эту рукопись до конца. Это было неизбежно – как смерть, как судьба.
Дорого бы он дал, чтобы никогда не видеть эту тетрадь, не чувствовать сосущей тревоги, впивающейся в его сердце от самых невинных вещей – от строчки Маяковского про добычу
Семён Львович вылил в рюмку остатки коньяка, резко, не принюхиваясь, ухнул, закусил лимончиком и махнул официанту, показав два пальца – мол, ещё двести! Потом он решительным жестом отщёлкнул застёжки дипломата, вытащил тетрадку и брякнул на стол. Отступать было некуда – он открыл и начал читать: