Он был на вечеринке, затянувшейся до утра. Часть гостей уже ушла, кто-то уже начал похмеляться, и тогда хозяйка, похожая на Марину, но только чуть старше и тоньше в кости, достала какую-то машинопись и предложила почитать вслух. Даже во сне Семён предпочёл бы отправиться с ней в спальню или выпить ещё водки, но остальные гости бурно приветствовали это решение – и хозяйка начала читать рассказ, путаный, каким может быть только рассказ, привидевшийся во сне. Как понял Семён, автор одновременно рассказывал несколько историй: о двух урках-разведчиках, отправившихся за языком, но решивших немного помародёрствовать; о ярмарке в Познани, которая почему-то напоминала автору о польском Сопротивлении и старой еврейской песне «Тум балалайка», которую якобы играл в Освенциме оркестр из заключённых-евреев; и, наконец, последняя история явно была вызвана к жизни рассказом из синей тетради – автор долго описывал, как каэры бродят по зоне, ищут гнилые коренья под снегом, а потом лесосплав на реке становится им надгробным памятником. Вообще, все истории, сообразил проснувшийся Семён, были именно про надгробные памятники: расстрелянных мародёров по ошибке перезахоранивают в могиле неизвестного солдата; ярмарка в Познани видится автору карикатурой и пародией на монумент погибшим, который так и не поставлен; «Тум-балалайка» превращается в реквием по погибшим в Освенциме.
Рассказ, наверное, был хороший, но уж больно заумный. Почему, думал Семён, проснувшись, нельзя было рассказать о том же нормально, без перескоков с линии на линию? Я всё понимаю, модернизм, двадцатый век, но ведь и о читателе тоже надо подумать!
И вот в этот момент Семён вспомнил свой сон окончательно и понял, почему проснулся с таким гадким тревожным чувством. Дело в том, что там, во сне, он не просто знал этот рассказ – он знал, что он сам и был его автором. Стараясь не подать виду, он наблюдал за реакцией гостей, утомлённых вечеринкой. Большинство слушали внимательно, оставаясь неподвижными, как это бывает лишь во сне. Только молоденькая брюнетка, сидевшая рядом с Семёном, ярко наманикюренным мизинцем рисовала на скатерти какие-то странные узоры.
Когда хозяйка, так похожая на Марину, что Семён и во сне хотел её, закончила читать, заговорил один из гостей, наверное, самый пожилой, если не считать Семёна:
– Ну, не знаю. Мне что-то зябко от таких шуточек. Автор как-то слишком уверен, что ему сам чёрт не брат. Слишком занят тем, чтобы показать, что ничего он не боится. И, между прочим, зря – кто его знает, может, у тебя за стенкой уже сидит какой-нибудь стукач с магнитофоном?
Хозяйка рассмеялась:
– Ну что вы, Иван Петрович! Автору совершенно нечего бояться – он ведь давно умер, уже, наверное, лет сто тому назад!
Вот тут Семён и проснулся. Неудивительно, что тревога обратно расцвела в его груди, – кому же приятно увидеть сон, в котором ты давно мёртв?
«Впрочем, разве я живу?» – спросил себя Семён, но, бросив взгляд на спящую Марину, удовлетворённо кивнул: живу, да, вполне живу!
Он попытался обнять её, но девушка что-то недовольно буркнула сквозь сон и отодвинулась на другой край кровати. Семён вздохнул – сна не было ни в одном глазу, ехать домой было либо слишком поздно, либо слишком рано. Он вылез из-под одеяла, прошлёпал босиком в коридор и достал из кармана куртки растрёпанную тетрадь.