В результате Митя, которому «дома приходилось есть еще полный обед», «рос очень толстым». Бабушка и мама воплощают альтернативные модели женственности: одна выступает в роли снисходительной подательницы благ, а другая (напоминающая суровую воспитательницу и возмущенную бабушку, о которых говорилось выше) строго ограничивает телесные наслаждения. Отчим же, как и бабушка, потворствует вседозволенности и чревоугодию:
Когда мне было шесть лет, мама вышла второй раз замуж за ученого-палеоботаника. Помню один из моих первых героических подвигов: мама приготовила большую утку — мы сели с отчимом за стол и я спросил — это все мне? Отчим пошутил — да, все тебе — и я, ни слова не говоря, на глазах у изумленной семьи съел молча всю утку до конца[230].
Посредничество отчима помогает ослабить напряжение, смягчить жесткую дисциплину, которая царила в семье, в прошлом столкнувшейся с психической болезнью и зависимостью. Однако этот «зеленый свет» вседозволенности имел и отрицательные последствия. Читатель понимает, что эти соперничающие друг с другом модели взрослого поведения, нередко диаметрально противоположные, вселяют неуверенность в юного Шагина и его сверстников.
Безудержное пьянство, иронически вспоминает Шагин, в подростковом возрасте становится для него признаком мужественности. «В пионерском лагере в Юкках я впервые выпил как взрослый. Нам было по 13 лет. Мы втроем купили два фугаса красного портвейна на троих и выпили за забором, почувствовав себя настоящими мужчинами». Такое времяпрепровождение, как выясняется, считалось нормальным в самых разных институциях, в которых проходила молодость Шагина; пожалуй, лучше всего это явление описано в критической статье, напечатанной в одном из номеров «Ленинградской правды» за 1987 год, на заре периода сухого закона. В статье говорилось об алкоголизме «Митьков» и прочей ленинградской богемной молодежи. Это первое упоминание арт-группы в официальной советской печати[231]. Поэзия самих «Митьков» и близким к ним представителей диссидентских кругов содержит удивительно подробные и правдивые описания бытового пьянства молодой советской интеллигенции. Так, Олег Григорьев остроумно переиначивал детские стишки в сжатые (однако полные суровой правды) зарисовки, изображающие выходки пьяных взрослых. Творчество Григорьева (скончавшегося от последствий алкоголизма в 1992 году), как никакой другой литературный источник, оказало мощное влияние на метрико-нарративную структуру «митьковской» поэзии и явилось важнейшей неофициальной хроникой алкоголизма в Ленинграде времен Брежнева и Горбачева. Впоследствии об этом напишет и Евгений Лесин; по его словам, в Ленинграде в 1983 году обычным делом было со всех ног мчаться из магазина в институт с «бухлом» в котомке[232].
На этом фоне материальных лишений и жестокой фрустрации женщина, выступающая в качестве материнской фигуры, приобретает черты подательницы излишеств (или созависимой, «пособницы» [enabler], если использовать терминологию АА). Для «Митьков» важен образ женского начала как силы, позволяющей ослабить напряжение и разрешить внутренние противоречия. В конечном счете алкоголизм становится для них эффективным способом справляться со стрессом вследствие личных и коллективных травм, паллиативным лечением от парализующего страха дефицита, создающим иллюзию «изобилия», о котором трубила советская печать. В этом контексте взаимосвязи женственности и алкоголя отождествление всех «митьковских» женщин (то есть таких, которые потворствуют мужскому пьянству) с фигурой поэтессы и художницы-«митька» Ольги Флоренской свидетельствует о завороженности женским началом, напоминающей о дохристианском восточнославянском культе «матери сырой земли» и богини Мокоши (чье имя родственно глаголу «мокнуть») из славянского языческого пантеона. Участницы движения выступают в «митьковской» «религии» алкогольного откровения жрицами, девственными весталками. Но как женщинам-«митькам» удается совмещать эти роли: музы и товарища, матери и брата?