Образы устремлённости ввысь, полёта доминируют в плоскости снижения, умаления, уменьшения. В «Козлёнке» земля уподоблена опрокинутому небу, а огромный (но крошечный, если глядеть на него с земли) самолёт – столь же крошечному (но увеличенному) шмелю. «Заветная норка», к которой стремится крошечно-огромное существо (природное ли, рукотворное), кажется некоей щелью мироздания. А повторное сотворение начальной фразы будущего (или уже прочитанного нами?) романа повествователя относит читателя к идее перворождения мира из зияющей чернотой «щели» – кратера, таящего и возможное возвышение «падших». В этом ракурсе тезис философов античности «Космос возникает из хаоса» следует, применительно к исследуемым здесь произведениям, «интерпретировать в соответствии с буквальным смыслом составляющих его слов: “Мир возникает из щели, дыры”» [5, 99]. Унаследованный (очевидно, через Данте) из эстетики позднего Средневековья, этот тезис разворачивается у современного писателя преображением распавшегося бытия в изначальную гармонию, путь к которой по-прежнему – любовь и Божественный свет, способные, однако, как писал А.Ф. Лосев, не только возвысить, но и разрушить человека[6, 203].
Впрочем, границы неба падших как аллегории современного грехопадения в художественных мирах Ю. Полякова и подвижней, и определённей. Художественный образ, вбирая предметную конкретику нашего эклектического бытия, смыкается с вещественным символом: и в самой теме падшести мира, и в истолковании её идеологического подтекста. Неслучайно название повести-памфлета «Демгородок» расшифровывается и как городок (страна) демоса, и как область разгула демонических сил. Двойственные мотивы игры и заигрывания верхов с низами претворяются то в добродушно-ироничных и сентиментально-сказочных пластах повествования, то в откровенно сатирических – в духе щедринской истории о жителях города Глупова. Автор не скрывает, что строительство «Возрождённого Отечества» на костях «антинародного режима» [1, II, 25] не имеет никакого отношения к подлинному благоустройству национальной жизни. Это подтверждают параллели и ряды возможных замещений: строительство Демгородка – вместо АЭС, или посёлка писателей, или Академгородка и т. д.
А что вспоминает герой-рассказчик «Козлёнка» о той поре, к которой приурочено действие романа?
«…Время было замечательное: нашему доверчивому народу уже дали в ручонку погремушку гласности, но пока ещё не отняли от материнской груди социализма» [1, II, 132].
Достаточно чёткая, без каких-либо оговорок характеристика. Тем не менее даже такая – на уровне прямого высказывания – постановка проблемы лишена однозначности. Примечательно название романа-призрака, «принадлежащего» перу нового русского «гения» В. Акашина – «В чашу!» (или, как ныне гово́рят наши братья-малороссы, «до кучи!»). Собственно, к этому единственному слову и сводится весь творческий подвиг Витька́, типичного до недавнего времени выходца из рабочего класса. Через изображение таких же якобы «представителей» народа, терпеливо ждущих своей очереди (в правлении СП, куда за финансовой помощью приходят наш «гений» со своим моральным спонсором), раскрывается и другой смысл «чаши» как символа страны-утопии, страны неисчерпаемых благ: чаша сия – чаша власть имущих, откуда черпают и черпают страждущие.
Иными словами, советскость в прозе Ю. Полякова – не только свойство Системы, но и её мифическая сущность: бездонная чаша, наполненная невесть откуда взявшимися дарами. «Что такое социализм? – иронизирует пишущий заявление о материальной помощи герой. – Гигантская касса взаимопомощи. На том стоим…» [1, II, 211]. Власть в таком ракурсе кажется уже не подавляющей, а раз-дающей, а народ – если и оболваненным, то ровно настолько, насколько ему достаёт прыти воспользоваться распределяемыми в обход очереди благами.
С этой точки зрения весьма сомнительным представляется известный тезис об извечной тяге русских к страданиям и моральному мазохизму. «Кем бы были Татьяна Ларина, Дмитрий Карамазов или Анна Каренина без мазохизма? “Излечить” их от мазохизма – значило бы отнять у них значительную часть эстетической привлекательности» [7, 247].
Конечно, Анка-перемётчица из романа «Козлёнок в молоке» – не Татьяна Ларина, а Андрей Каракозин из романа «Замыслил я побег…» – не Болконский и тем более не Карамазов. Но разве не подтверждают их характеры и поведение как раз то, что столь лелеемый западными советологами «русский мазохизм» (если он действительно составлял уродливую сторону относительно благополучного общества 1970-х – начала 1980-х) давно перешёл в разряд условных – так сказать, ролевых масок «рядового советского человека».
Сущность «советскости» как набора психологических средств и способов относительного благоденствия в стране «культивированного страдания» великолепно передаётся в описании персонажа с уникально редкостной фамилией Шерстяной: