Прямо скажем: обратный процесс самоутверждения русскости, нередко в уродливых формах, уходит корнями в попранное национальное прошлое. Именно поэтому новые русские в произведениях Ю. Полякова являются в бликах неозападнической карнавализации. В «Козлёнке» – это сицилианская мафия, состоящая из… наших же мафиози; в «Побеге» – русская Принцесса, окутанная «французским ароматом новорусской жизни» (1, III, 292); в «Грибном царе» – некий фирмач Толкачик, возводящий свою «маленькую Венецию» в Подмосковье; в «Гипсовом трубаче» бывшая пионерка обитает в стилизованном под «бель эпок» коттедже, возле которого пришвартована названная её именем на французский манер яхта «Натали». А в ближайшем рублёвском ресторанчике «пионерка» всегда заказывает яблочный штрудель с пышным титулом «Герцог Фердинанд».
Вот в «Козлёнке» взгляд повествователя «случайно» падает на четырёх мужчин, плохонько одетых, сидящих в ресторане Центрального дома литераторов по-плебейски, на худших местах у прохода, и говорящих на какие-то «низкие» (для члена Союза писателей) темы о поставках, «налике», «безналике» и «других вещах, чуждых и даже смешных творческому уху».
«Если бы кто сказал мне в тот миг, что буквально через два-три года эти занюханные барыги, эти серые деловые мыши превратятся в миллионеров, летающих похмелиться на Канары и покупающих дома в лучших районах Лондона, я бы расхохотался и ответил: мой милый, вы ошиблись, семинар сказочных фантастов закончился на прошлой неделе…» [1, II, 197].
Другая не менее откровенная «наводка» – в «Небе падших»: «Поскреби нынешнего российского миллиардера – найдёшь или комсомольского функционера, или активиста» [1, II, 405].
Голос повествователя и голос героя сливаются в едином слове: использование «теневыми» людьми прежних советских структур для создания собственных вызывает эффект идеологического бумеранга. Советскость закономерно переходит в неорусскость, сохраняя в реабилитационной системе попранной национальной идентичности прежние подавляющие механизмы, причём в более жестоком варианте.
Можно сказать, такой перенос – структурообразующий элемент в организации повествования. В «Побеге» репрессированного при советской власти стихотворца избирают в парламентский Комитет по правам человека. И что же? Знаменитый правозащитник, жертва брежневского тоталитарного режима, «все свои выступления гнёт в одну сторону – мол, пока нас гнобили в мордовских лагерях, вы тут перед прежним режимом пресмыкались». Вывод: «Всех, кто не пресмыкается перед нынешним режимом, нужно срочно отправить в мордовские лагеря!» [1, II, 275].
Идеологический, ролевой бумеранг и порождает постсоветскость как новое «химерическое понятие» (Л. Гумилёв). Прежнее подавление русскости рождает новое подавление – причём русских русскими же. Жертвами истории становятся и вновь оболваненный народ, и «гавроши русского капитализма» [1, II, 402], пытающиеся выстроить своё личное светлое будущее, подобно герою «Неба падших», в виде «времянок на руинах советской авиации» [1, II, 406] (читай: цивилизации. – А. Б.).
Ещё до своего печального конца (вероятно, из-за измены телохранителя) удачливый «гаврош капитализма» предлагает своему будущему летописцу: «Давайте выпьем за русский народ! Знаете, когда всё это началось, я думал, через год, максимум через два нас всех на вилы поднимут. Ничего подобного. Наоборот, сын трудового народа Толик меня и охраняет. За народ!» [1, II, 400]. Мнимый апофеоз народа превращается в «апофегей» его же оглупления. История повторяется, принимая всё более изощрённые варварские формы. К примеру, в сцене «печально знаменитого побоища ветеранов войны» [1, III, 278].
Побег из сгущающихся сумерек поствремён. Побег из перевёрнутого мира смещённых идентичностей. Побег из бесконечного тупика исторического самоповтора. Побег из советскости как псевдорусскости и неорусскости как постсоветскости…
Удастся ли вырваться из этого заколдованного круга – в сферу подлинных смыслов и ярких красок? Да где она? Существует ли на самом деле эта бабочка-грёза, очередной мираж житейского счастья, или – реальность того «иного», «другого», «лучшего», что вечно зовёт русскую душу за три моря, за край Ойкумены, в пропасти и бездны томительного в своих извечных загадках бытия?
Интересно религиозно-философское истолкование главного концепта-образа, вложенное автором в уста возлюбленной Шарманова. Именно она накануне своей гибели проясняет суть повести о любви и ненависти:
«– Куда попадают люди после смерти?
– Конечно, на небо! – уверенно ответила она.
– На небо попадают праведники. А грешники?
– И грешники тоже – на небо. Просто есть два неба, совершенно одинаковых… Но на одном живут праведники, поэтому оно стало раем. А на втором живут грешники, поэтому оно стало адом, или небом падших. Всё очень просто.
– А куда мы с тобой попадём после смерти?
– Конечно, на небо падших. Мы будем с тобой, взявшись за руки, падать в вечном затяжном прыжке» [1, II, 509].