Таков был надвигавшийся на него приговор, и он опять свалил Генриха с ног. «Я не знал, что такое ад. – Не издав ни звука, он упал поперек кровати, прижался к ней головой и грудью и покорился приговору, вынесенному его умом, его сердцем. – Я праздновал свадьбу, а тем временем все стонали от затаенной жажды крови. Поделившись на кучки, они жались к стенам, чтобы сразу же не вцепиться друг другу в глотки. А я дал отвести себя к брачному ложу. Первой жертвой была моя мать – королева. Мы все были обречены последовать за нею, это предвещали и кровавые знамения, и чудеса. А я дал отвести себя к брачному ложу и праздновал свадьбу вплоть до роковой ночи. Ибо я еще не знал, что такое ад. Все остальные постоянно помнят о нем, только не я, в этом мой главный промах. В этом моя великая вина. Я поступал так, как будто людей можно сдержать требованиями благопристойности, насмешкой, легковесным благоволением. Но таков только я один – и я не знал, что такое ад».
Пока в голове Генриха проносились эти мысли, его тело подергивалось, словно он хотел вскочить и не решался. В первый раз он дернулся, когда ему пришли на память слова и лицо сестры: «Милый братец, наша мать знала все, заверяю вас. И она завещала нам, перед тем как умереть от яда: или вовсе не приезжайте сюда, или только когда будете сильнейшим! Прочь из Парижа, брат мой! Разослать гонцов по всей стране! Во главе вашего войска вы вернетесь и женитесь». Он слышал внутри себя трогательный голосок Катрин, испуганно, на высоких нотах договаривавший слова. Это был, в сущности, его собственный голос, и это предостережение по своей силе не могло сравниться ни с каким другим. Те затрагивали Генриха только извне, а оно подтверждалось его внутренним знанием.
И тогда из глубины души поднялось и потрясло его раскаяние – такое жгучее, что он впился зубами и ногтями в постель. «Я не знал, что такое ад! Где же я был? Поглощен моей страстью к Марго? Вовсе нет. Иначе я бы ее похитил и увез отсюда. Но этот двор мне и не хотелось покидать из-за его дерзости, из-за его опасностей, козней, из-за моего любопытства к опасностям и еще потому, что я играл всем этим, как дитя, а должен был трезво взглянуть на весь этот ад!» И снова его душа содрогнулась так, что затряслась даже кровать.
Да, его постигла чудовищная неудача, он проклял свою молодость. «И я еще вздумал было поучать господина адмирала! Корил его, зачем он ведет ненужную войну! Но у Колиньи была та вера, которая делает человека свободным – и от гнета Испании, и от губительных страстей. Он-то знал, что такое ад, и боролся с ним. А я – я кинулся в него!» Непереносимо! Генрих был сокрушен. Его мысли сменились каким-то хмелем отчаяния – у юношей он сродни восторгу. Так, некогда в Ла-Рошели, где дул ветер с моря, его сердце рвалось навстречу новому миру. То же испытывает он и сейчас. Но теперь – это уже не широкий и вольный мир, похожий на царство Божие. Он полон стыда и страдания. Из него вырываются языки серного пламени, вот они, рядом, сейчас они охватят меня. Все еще хмельной от отчаяния, Генрих вскакивает и начинает биться головой о стену. Раз, еще раз, с разбегу, лбом, еще, еще! Он уже ни о чем не думает, кроме этих ударов, и сам не в силах остановиться. Но его удерживают.
Faciuntque Dolorem
Две руки насильно усаживают его.
– Спокойствие, сир! Терпение, благоразумие, невозмутимость души – таковы христианские добродетели, а также предписания древних философов. Кто забывает о них, бесится в ярости на самого себя. За оным занятием я вас и застал – к счастью, вовремя, мой милый молодой повелитель. Хотя, признаться, я этого от вас не ждал, – нет, от вас я ждал скорее, что вы отнесетесь к Варфоломеевской ночи слишком снисходительно, – как бы это сказать? – с презрительной усмешкой. Когда я в первый раз заглянул сюда, вы лежали на голом полу, но крепко спали, и ваше дыхание было так спокойно, что я сказал себе: «Не будите его, господин д’Арманьяк! Ведь он ваш король, а эта ночь была тяжелая ночь. Когда он проснется, окажется, что со всем этим он уже справился, и вы же знаете его, он еще сострит».
Д’Арманьяк произнес эту длинную речь, смелую и приподнятую, искусно меняя интонации, и дал отчаявшемуся восемнадцатилетнему юноше достаточно времени, чтобы опомниться или стать хоть немного похожим на прежнего Генриха.
– И он сострит, – закончил слуга-дворянин; а его государь тут же продолжал:
– Скажи, двор все в столь же превосходном настроении, как и вчера ночью? Тогда, чтобы завершить праздник, мне нужны два пастора и заупокойная служба. Из любви ко мне даже мадам Екатерина примется подтягивать… – Однако смешок застрял у него в горле.