Я думаю, что эта горькая и правдивая песенка в зачаточном состоянии существовала еще в первую мировую войну. «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик» русская крестьянка могла сказать о себе уже с четырнадцатого года.
Война прибавила хлопот и моему отцу. Обычно он ездил на станцию за почтой один раз в неделю — по вторникам. А теперь его могли послать в любое время. Частенько рассыльный из волостного правления приходил прямо в поле и говорил отцу:
— Писарь велел отвезти этот пакет сегодня же: пакет срочный, и задерживать его нельзя.
Приходилось бросать все работы и — пешком ли, на лошади ли — отправляться в Павлиново. Отказаться было никак нельзя, хотя эти внеочередные поездки на станцию ничем не компенсировались.
Несколько раз отнести срочный пакет на павлиновскую почту отец посылал меня. В детстве я много ходил, и двадцать или двадцать пять верст до станции меня нисколько не пугали. Мне даже нравилось выполнять поручения отца — во-первых, потому, что я любил все, что касается почты, и, во-вторых, потому, что, выполняя поручения отца, помогая ему, я начинал представлять себя как бы уже совсем взрослым, способным не на какие-то там пустяки, а на важные и нужные дела.
Почта в Павлинове обычно открывалась в девять часов утра и закрывалась в два часа дня. Я к этому времени почти никогда не мог прийти в Павлиново, так как срочные пакеты волостной рассыльный приносил лишь к полудню, а то и позже. Однако около четырех часов дня через Павлиново проходил поезд, привозивший новую почту. Почтовые работники доставляли ее со станции и сразу же начинали разбирать. Разборка происходила с пяти и до семи часов вечера. Вот в эти-то часы я обычно и приходил в Павлиново. Через открытое окно подавал начальнику свой срочный пакет, а тот мне таким же путем — груду писем, газет и журналов, то есть все то, что пришло в нашу волость. Мне доверяли получать все, за исключением ценных писем и денежных переводов.
Бережно завязав в белый платок полученное на почте, я важно шагал по станционному поселку к уже знакомой чайной: посылая меня на почту, отец почти всегда давал мне гривенник на мои личные расходы; на этот гривенник я и закатывал себе роскошные пиры в павлиновской чайной. Когда я заходил в нее, садился за стол и делал соответствующий заказ, передо мной неизменно появлялись французская булка, два куска сахару, стакан с блюдцем и два округлых, пузатых чайника: большой — с кипятком, а маленький — с чайной заваркой.
Я в полном смысле слова блаженствовал, стараясь как можно дольше растянуть это редкое удовольствие. Да надо было дать отдых и ногам, которым предстояло снова преодолеть обратный конец от Павлинова до Глотовки. Иногда мне удавалось преодолеть его целиком, иногда же я, свернув немного в сторону, заходил в деревню Рисавы, где жили наш зять и сестра Прасковья, и оставался ночевать у них.
На обратном пути, как только я, миновав Павлиново, выходил в поле, меня начинало разбирать страстное любопытство, неудержимое желание тут же, немедленно перебрать всю почту, пересмотреть, какие пришли газеты, какие письма и кому. Я усаживался на траве, в стороне от дороги, и начинал подробно «изучать», что же такое я несу.
Случалось так, что при этом находил и письма, адресованные мне же. Это были письма преимущественно от В. В. Свистунова, уже находившегося в Сибири, на станции Чик. Письма свои Василий Васильевич всегда писал очень четким и разборчивым почерком. В большинстве случаев они были довольно длинными и всегда весьма содержательными. Он писал мне о многом: о школе, где работает, о своих учениках, о сибирской природе, о том, что под окном его квартиры растут две березки, всегда напоминающие ему глотовские и осельские места, которые он так полюбил. Часто Свистунов с горечью повторял в своих письмах уже знакомые мне по личным разговорам с ним мысли о том, что крестьянским детям нигде не дают ходу, что учиться в гимназиях они не могут, не говоря уже об университете. Начав с детей, он переходил к крестьянству вообще, приводя примеры, как худо живет оно.
Все это производило на меня огромное впечатление. Я считал Василия Васильевича Свистунова самым правдивым, самым справедливым человеком из всех тех, кого я успел узнать за свою пока еще весьма короткую жизнь.
Не писал мне Василий Васильевич лишь о войне — вероятно, по цензурным соображениям. Но намеками он все же давал понять, что является решительным противником этой войны.
Почему Василия Васильевича самого не взяли в армию, я в то время не догадался расспросить: то ли его не взяли по близорукости (он носил очки), то ли он пользовался отсрочкой как учитель, то ли была еще какая-либо причина, но он избежал мобилизации, хотя возраст его был призывным.