Дмитрий Филиппович Цаплин осознал себя как скульптор в годы Первой мировой войны, на Туркестанском фронте. Однажды на горном кладбище он увидел древний памятник – огромного барана, вырезанного из камня. Это изваяние произвело на двадцатипятилетнего солдата шоковое впечатление. «С этого момента, – рассказывал он, – у меня как-бы духовные очи открылись, я осознал свое предназначение и стал жить». С 1917 г. Цаплин учился в Саратове в высших художественных мастерских, а в 1925 г. переехал в Москву. Поскольку советскую власть он принял безоговорочно, то был у нового начальства в чести как исконно «пролетарский» скульптор. В 1927 г. Цаплин выхлопотал себе у Луначарского служебную командировку и поехал в Париж – повышать свое художественное. Там, на Западе, он был замечен и оценен. Европейские критики писали о нем: «Грандиозен и динамичен!». И это соответствовало действительности. Русский космист, отобразитель возвышенного телесного образа, Цаплин искренне верил в провиденциальную роль искусства, полагая, что оно «должно поднимать человека до Богоравных высот».
В Париже он сдружился со своими земляками, тоже как и он «командировочными» скульпторами Эрзя, Цадкиным, Певзнером и Габо. Другое дело, что ни Цадкин, ни Антон Певзнер, ни Наум Габо, как, впрочем, и Степан Эрзя, осевший затем в южной Америке, на призывы из Москвы не клюнули, остались на Западе. А вот Цаплин проявил несгибаемый патриотизм – вернулся в свое светлое будущее. Как показала дальнейшая жизнь, сделал он это и зря, и не вовремя.
Итак, заявились мы со Смолинским к Дмитрию Цаплину, чтобы, как водится, посмотреть и поговорить.
– Не понимаю, – хмуро промычал Цаплин, когда мы спустились по ступенькам в его мастерскую, – зачем вы именно ко мне пришли. Вам бы следовало в Манеж пойти…
– Да были мы уже в Манеже, – застонали мы с Люциановичем в один голос, – там смотреть нечего, занудство одно.
– Вот как, хм, странно, – несколько смягчив голос, произнес Цаплин. – Ну что ж, смотрите, раз уж у вас такое желание имеется.
Мастерская Цаплина, располагавшаяся в огромном полуподвале с низким потолком, зрительно казалась лишенной пространства, как остов огромной океанической ракушки, поросший изнутри каменистыми шершавыми переборками. Она вся была заставлена или, что вернее, буквально «захламлена» скульптурами, которые, собственно, и поглощали весь свободный объем, вплоть до потолка.
Рассматривать работы было физически трудно. Они стояли плотными рядами, словно намертво сцепленные друг с другом, образуя некое пространственно временное единство, как элементы готического собора, строившегося на протяжении многих веков. И цвет у этого скульптурного образования был соответствующий: серо-буро-коричневый.
И так же как в готическом соборе, если внимательно вглядеться, то и здесь можно было обнаружить значительные стилевые различия между отдельными группками скульптур. Пообвыкнув, глаз проводил линию от экспрессионизма до монументального классицизма, очень даже напоминающего «шедевры», выставленные в Манеже. Материал тоже был разный: дерево, гранит, мрамор, непонятного происхождения камень…[100]
Бросалась в глаза большая фигура Маяковского, выполненная в необычной экспрессивно-символической манере из какого-то черного, до блеска отполированного дерева – образ человека, согнувшегося под непосильным бременем бытия. Внушительных размеров гранитная глыба, похожая на обгрызенный морскими волнами валун, при внимательном рассмотрении оказывалась затаившимся спрутом, и тут же рядом из пыльных теней выступала напружинившаяся для внезапного броска фигура тигра, поражающая своей законченной пластической выразительностью. Во всех скульптурах образы зверей были антигуманны, устрашающи и одновременно прекрасны. Но в их безжалостной «звериности» явственно ощущалось и нечто человеческое. Эта вот человечность и пугала, по-видимому, советских начальников, чуявших в ней натуральное выражение собственного естества. Наверное поэтому, когда началась компания борьбы с «безродными космополитами», и скульптор Цаплин, несмотря на свое исконно русское происхождение, был определен в качестве объекта для идеологической проработки.Взялись за него круто. В одном из провинциальных музеев даже выбросили на улицу скульптурный портрет Максима Горького его работы и с присущим всем истовым патриотам маниакальным садизмом надругались над ним: откололи нос и уши!
Но Цаплин, как человек крепкой породы, выдюжил, отмолчался и затаился: до конца своей жизни так и просидел без единой выставки наедине со своими звериными скульптурами и самим собой.
И в тот первый наш приход воспринимал Цаплин наши восторженные замечания благодушно, но не более того. Чувствовалось, что ему, в общем-то, на все наплевать. Несколько оживился он, когда услышал имена Цадкина и Эрьзи, сотоварищей своих былых. «Хм, вот вы кого знаете даже! Интересно, очень интересно… Это обнадеживает». Впоследствии Смолинский к нему частенько захаживал, но о чем толковали ничего конкретного как-то рассказать не мог.