А утром глядела растерянно, как он старательно чистит ногти, пуговицы, завязывает красный в желтый горошек галстук и, окропившись духами, надевает шляпу и идет — прямой, тонкий, в перчатках, из нагрудного кармана торчит кусочек белой материи, и за километр, как говорили соседи, от него воняло духами. Казалось, глядя на него, кто-то неумело организовал выставку брелоков, галстуков, запонок, ярких железных пуговиц… Руки он держал чуть на отлете, вывернув локтями вперед, высунув обшлага сорочки, — чтобы обязательно были видны огромные золотистые запонки со стеклом под брильянт. Его тонкая, неестественно прямая сухопарая фигура вызывала смех в селе и на станции. Его осуждали, ругали за глаза, но что удивительно — с ним все были кротки и предупредительны. Правда, эта предупредительность была показной и со стороны скорее походила на насмешку. Но открыто над ним никто долго не смеялся.
Часто соседи намекали Дрокину на перемену в нем, и смешно было слушать от Дрокина слова о том, что Чехов еще говорил: «В человеке должно быть все прекрасно…»
— Мы, поэты, — говорил как-то он, воодушевляясь, видимо, на самом деле считая себя поэтом, — любим выполнять требования великого и незабвенного классика. Я вам сообщаю сугубо. Так сказать, культурно и интеллигентно. А в этом толке я кое-что, очень кое-что понимаю. В этой книжке, — показывал он на итальянскую книжечку, которую постоянно носил с собой, — много сказано о глубинном смысле жизни нашей.
Сухое его лицо, вытянутое, сжатое с боков тоненькими полосками бакенбардов, с пушистыми черными бровями, тонкими губами и маленькими серыми глазками, обрамленными коротенькими ресницами, принимало назидательное выражение.
Мать стыдилась сына и, если случалось, оказывалась на пути его, торопливо сворачивала в первый же переулок и уходила.
Несмотря на скандальную отчужденность, Дрокин каждый год приезжал в отпуск к матери. Мать, правда, перестала с ним появляться у знакомых. На то были свои причины. При чужих он называл ее Марией Николаевной, хотя по имени и отчеству ее звали не так все же, а — Марфой Никифоровной.
Однажды этим сын вывел ее из себя, и она закричала, побледнев и вся задрожав:
— Не смей по-такому называть… Слышишь!
— Ты, — отвечал он, ковыряясь длинным, отрощенным на мизинце ногтем в ухе, — не понимаешь сути и перпендикулярного поведения. Ты не можешь вникнуть в нее. Философия жизни не в том, Мария Николаевна, чтобы кричать, а в том, чтобы говорить. А ты, — продолжал он так, досадуя на мать за отсутствие у нее философского образования, — ты говоришь не принципиально. Понимаешь? Вот если б, скажем, ты, как благородный человек, тоже меня на вы называла, это другое дело. Совсем здравое и сугубое. Перпендикулярно, понимаешь…
Откуда только появилось у него желание, чтобы все его хвалили, спрашивали советы? При разговоре Дрокин всячески стремился подчеркнуть свою образованность, упоминал о службе в Германии, о том, что его посылали туда, куда далеко не всех посылают, и что он там занимает какое-то очень ответственное место.
Долго не могли понять, почему же он все-таки приезжал в Балку. Но выяснилось: ездил из-за Веры Сухомкиной. Все знали, что он ухаживал за нею до армии. Но никто не мог предположить, что любовь в нем сохранилась и после того, как он стал служить в армии сверхсрочно.
Что его к ней притягивало? Она была полной противоположностью Дрокину. Складом характера и внешне — низкая, полная, с широким чистым лицом, толстенькими ногами.
Приезжая в последнее время в отпуск, Дрокин на второй день обязательно направлялся к ней с подарками. В прошлом году и в этом они часто появлялись вместе на людях.
Однажды они направились на рынок. Он подергивал плечами, держался, словно выпрямленный хлыст. Глядя на него, думалось, он хочет посмотреть со стороны на себя, дабы увидеть, какой Дрокин молодец. Спрашивая на рынке, сколько стоят те или другие ягоды, он, чуть-чуть наклонив набок голову, не глядел на продавца.
— Скоко марок стоит? — спрашивал, глядя поверх мужика, глядя куда-то настолько далеко, что мужик даже оглядывался и пытался проследить за его взглядом.
— Чё? — удивлялся ничего не понимающий мужик.
— Сколько марок стоит? — прежним голосом спрашивал Дрокин.
— Яких марок, чё ты? — удивлялся продавец, пожимая плечами.
— Ах, — отвечал Дрокин. — Ах, извините. Это не в Германии. Я все путаю. — Достал блестящий красный бумажник, затем, держа его в руке на отлете, начал в нем копаться.
— Ах, у меня сейчас одни марки. Зачем они вам?
— Рублев нет? — спрашивал мужик, пытаясь взглянуть на марки.
— Ага, — ответил Дрокин и, обращаясь к Вере, сказал: — Извините меня, Вера Георгиевна.
Вера Сухомкина краснела, бормотала какие-то оправдания. Она готова была сгореть со стыда, и необъяснимо было терпеливое отношение ее к проделкам Дрокина. Ее молчаливая покорность как-то не вязалась с развязностью Дрокина.
И странно, она его звала по имени и отчеству. Правда, сразу после этого вся краснела и пугливо озиралась.