Но только успел я усесться как мог на неудобном подвесном сидении механика и кинуть взгляд вперед, через стекло, как последнее облако сдернуло точно рукой, и солнечный свет щедро хлынул нам навстречу. Вот тут-то и началось внизу такое, что я не возьмусь описать. Да и кто взялся бы? Будто влетели в открытую дверь и нам в лицо швырнули горсти алмазов. Солнечный свет дрожал и дробился на тысячу граней — как мне потом объяснили, от колотого льда, который был в непрерывном движении. Пожалуй, я лучше всего передам свое впечатление, если скажу, что это был калейдоскоп из алмазов — гигантский калейдоскоп, у глазка которого я сидел, раскрыв рот от изумления и пытаясь собрать свои растрепанные чувства. Лебедев, не выпуская штурвала, оглянулся через плечо на меня и, кажется, усмехнулся, но мне было все равно. Минут десять я сидел молча, а под нами метались слепящие вспышки оранжевого, красного, синего, зеленого, желтого. И все это, проносясь перед глазами, меркло в туманной дымке до следующего разворота, словно сдергивающего завесу с неисчерпаемой кладовой драгоценностей.
Да, я видел северное сияние в разных углах Севера и искренно восхищался им — нельзя не восхищаться. Я видел его в бухте Провидения, в непробиваемой темноте — только звезды по небу пунктиром, — вдруг желтая полоса, плывет, извиваясь, как медуза, исчезает, вновь появляется… Я видел в Мурманске раскинутую по небу завесу всех цветов радуги… Это было удивительно, потрясающе, великолепно — в человеческом языке можно найти слова, передающие мои тогдашние чувства. Но тут слов не было, только и оставалось, что сидеть раскрыв рот. Казалось, там, во льдах, все кипит и клокочет. Казалось, океан дышит, испуская туманную дымку, временами смягчающую блеск рассыпанных алмазов, и иллюзия этого дыхания была так сильна, что я как будто даже слышал его сквозь мощный гул моторов.
Потом все кончилось, как не бывало, — краски, движения, вспышки — и я сидел, тряся головой, не веря, что только что видел такое своими глазами. Длинное облако задернуло солнце как завесой, и теперь под нами плыли все те же бесконечные льды уже в своем будничном зеленовато-белом наряде. Еще долго мы прочерчивали галсами заданную трассу, но смотреть уже ни на что не хотелось. Я ушел в салон и сел у иллюминатора, не в состоянии сосредоточить мысли ни на повседневных делах, ни на предстоящих разговорах в Певеке, — мною владело ощущение, будто я нашел что-то не виданное никем и тут же навсегда потерял. Не знаю, сколько времени — полчаса, час — я был предоставлен самому себе, и, если б не это необычное ощущение, наверно, начал бы скучать, как дверь отворилась, и Лебедев вышел в салон, на ходу снимая защитные голубые очки. Он грузно опустился на сиденье и с наслаждением вытянул ноги.
— Ну вот, — произнес он, отдуваясь, словно перетаскивал груз, — посмотрел нашу работу?
— Смотрю, — отозвался я. — Здорово!
Я понимал, что поразившая меня красота им давно примелькалась.
— Что — здорово?
— Работа — еще та. Не для лодырей.
Он подкинул подбородком, мол — еще бы!
— Послушай, Николаич, — осторожно спросил я. — Это обязательно, что ли, скрести лед брюхом? Разве нельзя летать хоть на двух-трех сотнях? Ведь риск все же.
Лебедев покосился на меня и захохотал.
— Это Мишка! Мишка тебя настроил, не иначе. Видишь ли, — он перешел на серьезный тон, — от нас ждут добротной работы, халтура тут никому не нужна. Ну хотя бы сегодня. С ледокола сейчас сообщили, что были вынуждены взять танкер на короткий буксир и с большим трудом передвигаются вперед. Тяжелые льды, очень тяжелые. А что разглядишь с трехсот метров? Общую картину? Нет, брат, это не то.
Я глянул за борт. Самолет в эту минуту как раз набирал высоту. Действительно, с трехсот метров нечего было и думать вести детальную разведку. Только тут я начал, кажется, по-настоящему оценивать труд ледовых разведчиков, поняв, какая необходимость заставляет их часами вести самолет с такой филигранной точностью над дыбящимися ледяными полями.
— Мы закончили работу по намеченному маршруту, — сказал командир и поглядел на часы. — Восемь часов отлетали. Теперь пойдем искать лучший вариант прохода судов, так что наберись, брат, терпения. Есть захотел? У меня тоже кишка кишке голодный марш играет.
Тут мой желудок тоже вдруг вспомнил, что мы не ели с утра. Поэтому куда как приятно было увидеть распатланную голову Миши (этот деятель умудрился-таки всхрапнуть часок-другой, невзирая на тревожную для его сердца «стрижку»), который с помощью штурмана уставлял столик в салоне чашками с борщом и прочей снедью, — я даже улыбнулся. Но Лебедев, неверно поняв мою улыбку, хлопнул меня по колену:
— Ты Мишку не тронь. Мировой парень. А что до этого… я сам, когда не за штурвалом, плохо переношу полет. Правду говорю. Летчику, может, еще хуже, чем кому другому: все кажется, что тот, за штурвалом, вот-вот допустит ошибку.