Из Губчека никто не появляется. Директор раздражен голодовками и категорически не соглашается оставить открытыми камеры Васильевой и мою на ночь. Я решаюсь оказать сопротивление и отстоять открытие камеры. К восьми часам вводят военный караул в тюрьму, и какой-то надзиратель по поручению директора становится у моей камеры с револьвером в руках. Но в конечном счете все образуется: обе наши камеры остались открыты на ночь; ко мне переселился фельдшер, левый эсер, с упоением рассказывавший, как он вместе с первым большевистским комиссаром финансов Менжинским национализировал Государственный банк в Петербурге в октябре 1917 года. Мы убеждаем Васильеву, что неразумно жертвовать жизнью, что ее жизнь нужна для мужа и дочери, что мы готовы принять на ответственность фракции прекращение голодовки. На седьмой день голодовки у нас происходит голосование: большинство высказывается в пользу голодовки, но нужных 2/3 голосов все же нет. Васильева, узнав о нашем настроении, со слезами на глазах умоляет нас не начинать голодовки, в конце концов под давлением всей суммы обстоятельств Васильева ночью седьмого дня голодовки выпила стакан чаю с сухарем. От имени фракции меньшевиков мы сообщили ВЧК, что голодовка прекращена по нашему решению, так как мы не считали возможным жертвовать кровожадному аппетиту ВЧК жизнью испытанной революционерки и социалистки. Через короткое время прибыл из ВЧК ордер на освобождение Васильевой.
В этот тревожный период произошел такой «административный» инцидент. Во время одного из наших собраний на тюремном дворе, дежурный чекист подошел к нам и расположился послушать. Это был приземистый рябой человек в велосипедной кепке, с лицом оспенным и тупым. Я предложил ему отойти в сторону, так как здесь собрание меньшевиков. Он возразил: ему поручено наблюдать за нашей жизнью в тюрьме, и он обязан присутствовать на собраниях. Тогда я в более резком тоне заявил ему, что чекистов мы не допустим подслушивать наши разговоры и предложил ему пойти запросить о том председателя Чеки. Чекист обиделся и пошел звонить Полякову. Директору он тоже жаловался и, в частности, доложил ему, что меньшевики вели разговор о каких-то бомбах на предмет взрыва тюрьмы. Это столкновение с чекистом было впоследствии нам вменено в вину, а здесь только отмечу, что товарищи из Донбаса установили с точностью, что этот «испытанный коммунист» служил на рудниках на славном посту… городового.
А в тюрьме буквально разыгралась эпидемия голодовок. На заседании старост после моей информации о голодовке, так и посыпались аналогичные сообщения. Староста анархистов, который никак не может установить, в какой тюрьме сидит его жена, ультимативно ставит этот вопрос ВЧК, угрожая через два дня приступить к голодовке. Козловцева, беременная женщина, избитая в Бутырках, перешедшая в тюрьме от левых эсеров к анархистам, объявляет голодовку с требованием освобождения. Левые эсеры ставят общий вопрос о голодовке с требованием освобождения. Совершенно неожиданно правые эсеры, которые все время противились всяким голодовкам, заявили, что они с завтрашнего дня приступают к голодовке. У них, оказывается, есть старая наболевшая претензия. Среди увезенных из Бутырок имеется старый товарищ Костюшко, женщина, больная застарелым плевритом.
Фракция эсеров уже около двух месяцев добивается, и безрезультатно — либо ее освобождения, либо перевода в санаторий для лечения. И вот терпение исчерпано и жребий брошен… Так проводили мы время в разговорах и в подготовке голодовок в те недолгие дни, когда режим был расшатан, а на дворе стояло солнце и лето. Одни раны закрылись, сейчас же заныли другие старые раны.
На следующий день с утра на дворе сидели молчаливые группы голодающих эсеров. А часа в три дня в этот день в контору вызвали старост. Там был Поляков и приезжий представитель ВЧК. Кратко они заявили:
— Все эсеры и шесть-семь левых эсеров (по списку) сегодня должны быть отправлены.
— Куда?
— В Москву, — последовал ответ.
Никто, конечно, не возражал. Этот увоз казался лучшим исходом. Таким путем снимается вопрос о голодовке; в случае чего, ее можно будет возобновить в Москве. Но затем — Москва! Сколько в этом слове для сердца нашего слилось! Несмотря на завоевания и победы в Централе, Москва по-прежнему маячила нам, как некая обетованная земля. Там центр политики и культуры, там жизнь, а не прозябание, даже в тюрьме. Уже счастливые, эсеры стали собираться в путь дорогу, и вся тюрьма стала помогать им в этом. У нас уже успели наладиться дружеские, теплые отношения. Каждый остающийся хотел обязательно тащить на себе пожитки отъезжающего. Старостат хлопотал о снабжении продовольствием. Поляков и чекист уехали. Остался директор, торопивший сборы в дорогу и поминутно раздражавшийся заметным оживлением тюрьмы.
В это время по лестнице и на балконах выстроились отъезжающие, окруженные певцами. И в честь эсеров грянул оглушительно хор на бутырский, торжественно-церковный лад: «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою», сменившийся «Кузнецами» и «Всероссийской коммуной».