«Какой неистовой жадностью заполыхал взгляд хозяйки дома! — декламировал батюшка, пододвигая к себе блюдо, на котором расположились половинки вареных яичек, покрытые красной икрой. — Похоже, Ханна была уверена, что я, как в прошлые застолья, буду поклевывать кашку и попивать водичку, предоставляя ей и ее мужу-тугодуму наслаждаться всеми дарами земли. Уничтожая остатки угощения, я ощущал себя Дон Кихотом, бесстрашно бросающимся на мельницы ее скупости. Впрочем, я быстро утратил интерес к этой бесперспективной битве, полностью сосредоточившись на своем внутреннем сражении: часть меня протестовала против пищевого буйства, часть торжествовала, а дух демонстрировал полное безразличие к заботам бренного организма.
Вслушиваясь в эту занятную какофонию, я сохранял ледяное спокойствие, поскольку в это мгновение принял себя целиком: со стремлением к диете и жаждой обжорства. Я не стал упрекать Создателя: зачем ты сотворил разлад между идеалом (диета) и реальностью (великолепно накрытый стол)? Я не рассуждал — я действовал.
С десертом я расправился в одиночку под гробовое молчание хозяев: терять мне было уже нечего, к Зельдовичам я больше ни ногой…»
— Вот так, — глубокомысленно заявил батюшка. — Больше он Зельдовичам ни ногой. Кстати, а кто такие Зельдовичи? Что нам о них известно?
Все стали энергично выдвигать версии и спорить: таким образом мы оттягивали момент капитального и сущностного спора, занимаясь поиском истины в делах пустяковых.
Батюшка пил красное вино, сообщив, что только так он «сбережет остатки присутствия духа»; богослов томно посасывал трубку, не смущаясь тем, что она погасла еще утром; астрофизик рисовал дымящиеся ракеты, то ли космические, то ли боевые; да и остальные не демонстрировали приверженности научной дисциплине. Лишь мы с политологом пытались решить, по какому пути направить дальнейшие исследования.
Конечно, все мы ждали слов политолога, но в то же время опасались, что он вновь потянет на себя одеяло наших исследований.
— Ну что ж, коллеги, — вступил наконец политолог, и батюшка глотнул «еще винца для прибавленья сил». — Пришла пора забраться на родовое древо Натана.
— Голова и так в беде, — признался отец Паисий, понурил главу, и в этом противоестественном положении отхлебнул еще вина (я забеспокоился, что он запачкает мой любимый персидский ковер, но прогнал эти мелкие мысли). — В полной беде голова! А тут еще вы со своими… своими этими…
— Метафорами, — помог я отцу Паисию, умело скрывая опасения насчет красной капли, которая свисала с бокала, угрожая упасть на мой ковер (увы, мелкие мысли я так и не прогнал). Но батюшка, видимо, намеревался произнести другое слово, и потому сердито воззрился на меня. Великодушно позволив отцу Паисию продемонстрировать свою рассерженность на руководителя, я обратился к политологу: — Все же поясните, что вы имели в виду, говоря про «древо»?
— Всего лишь двоюродного брата Натана, Нухема Пинхасовича Эйпельбаума, главного нарколога Кремля. Кто скажет, что двоюродный брат Натана не является ветвью его древа, пусть бросит в меня камень. Нет желающих? — политолог соколиным взором обвел членов редколлегии и продолжил речь с вызывающей вальяжностью:
— Я должен отдать должное научной интуиции отца Паисия, который удивительно уместно вспомнил сейчас о брате Натана… Так о чем бишь я? А, ветвь… Так вот, сразу после окончания института двоюродный брат Натана сменил имя, отчество и фамилию. Он стал Иваном Петровичем Синицей, и эта перемена позволила ему исполнить мечту: внедриться во властные круги. Он внедрился, надо отдать ему должное, весьма глубоко, или, иными словами, высоко. Главный нарколог Кремля — это, знаете ли, головокружительная ступенька. Но ходят слухи, что его полномочия были еще обширней и таинственней.