В сущности, хороший муж – это хороший любовник, которого знаешь как облупленного. Можно еще сказать, что это хороший любовник, с которым тебя связывают законные узы. Я не вижу существенной разницы между мужем и любовником. Когда женщины не работали, не обеспечивали себя, замуж выходили на всю жизнь. Но теперь муж или постоянный любовник – разницы нет.
Будь я цинична, сказала бы, что надо иметь хорошего мужа и любовника. Но я не цинична, поэтому скажу, что надо иметь хорошего мужа-любовника, то есть, я хотела сказать, хорошего друга-забавника[25]
, или хорошего любовника-мужа, или, пожалуй, и то, и другое, и третье!Надо, однако, подчеркнуть такой факт: женщины, как правило, сохраняют при себе мужа дольше, чем любовника. Наверно потому, что, вопреки общепринятому мнению, любовник более придирчив, более ревнив, более привержен условностям, чем муж. Ты влюбляешься в доброго, нежного мужчину – и обнаруживаешь невыносимого палача. Дело в том, что любовник чувствует себя уязвимее мужа, его положение более шаткое. Хотя бы по самой прозаической причине общего жилья. Муж может повернуться в постели спиной к жене: он у себя дома, ему ничего не грозит, он ложится в постель, чтобы спать, а мужчины очень дорожат своими привычками – как и женщины. Тут, впрочем, кроется опасность: муж, считающий себя женатым на всю жизнь и уверенный в вас, засыпает, пожалуй, слишком быстро… Что ж, надо держать мужа – как, впрочем, и любого мужчину – в неуверенности, ласковой, но все же неуверенности. Думая про себя и искренне веря, что вы умрете вместе…
Мужчины любят свои привычки, но отнюдь не уверенность. Я же слишком люблю счастье, чтобы иметь неосуществимые желания. Я думаю, что быть свободной значит давать себе волю в забавах и эмоциях. Как пишет Фолкнер: «Нет ничего лучше, чем жить в то недолгое время, что нам отпущено, дышать, быть живым и знать это». Ибо поиск счастья – это, быть может, и есть жизнь с постоянно присутствующей мыслью о смерти. Эта мысль, кстати, не самая для меня неприятная – лучший общий знаменатель всех дел человеческих. Без нее, подтачивающей все, люди были бы невыносимы в своих притязаниях. И потом, эта мысль стимулирует.
Но смерть – это еще и худшее из всего, что может быть, это кошмар. Мне случается проснуться ночью и сказать себе – вот глупость-то! – сама не знаю почему: «Милая моя, а ведь однажды тебя не станет». О! Кошмар! Никто не может смириться, задумавшись, ночью или в любое другое время, с этим ужасным, каждодневным путем к смерти.
Можно разделить немножко. Отдохнуть иногда на чьем-то плече…
Это как Рембо, умирающий в марсельской больнице. Он сказал своей сестре: «Я умру, а ты пойдешь на солнце», – вне себя от ярости.
Иногда, лежа в постели, я говорю себе, что умру, что мои близкие тоже умрут, и от этого мне хочется сделать тысячу разных вещей. Часто, когда люди со мной говорят, я вдруг вспоминаю, что они умрут, и тогда слушаю их уже иначе. Я вижу их такими, какие они есть, какие все мы, и мне хочется освободить их от этой вечной комедии, спросить, зачем они так суетятся, принимают себя всерьез, к чему этот важный вид. Хочется сказать им, что для них главное; хочется, чтобы они выпили. Я люблю этот неуловимый, эфемерный момент, когда, после нескольких рюмок, люди расслабляются, забываются, освобождаются от всего напускного, наигранного: маски падают, и они наконец-то говорят о настоящем. О метафизике, быть может. Нас постоянно тянет к метафизике.
Бог – это, может быть, и выход, но не для меня. Мориак говорил, что я ближе к благодати, чем иные верующие, – но я вообще очень любила Мориака, у него был необычайно живой ум. Мне нравится, что во мне, в моей жизни есть некая неудовлетворенность, которая взывает.
Разумеется, я верила в Бога, я же провела юность в монастырях. Потом я начала читать Сартра и Камю, а когда меня привезли в Лурд, это меня добило. Я отреклась от Бога лет в тринадцать-четырнадцать, с категоричностью, свойственной этому возрасту.