Кофе готов, но Густав уже лежит на диване и спит. Щеки покрыты серой щетиной, подбородок отвис. Я стягиваю с него башмаки и укрываю пледом. Впервые я вижу, что он тоже ранимый и тоже со своими комплексами. Вижу, как мучительна для него та роль, которую я ему постоянно навязываю. Я целую его в лоб и впервые думаю о том, что у нас, может быть, еще есть шанс наладить нашу жизнь.
Из матрацев и подушек мы устраиваем себе ложе в соседней комнате. Еще какое-то время лежим обнявшись и шепчемся. Потом Бритт засыпает, и я стараюсь лежать совсем тихо, чтобы не разбудить ее. Мою любимую, мою запланированную, мою потерянную дочку Бритт, которая в этот миг принадлежит лишь мне.
ЧЕСТНОЕ СЛОВО — БОЛЬШЕ НИКОГДА НИКАКИХ СТИХОВ
Настоящим довожу до сведения всех, кто интересовался, безотносительно к тому, какими мотивами, понятиями или слухами они руководствовались: у меня пока все в порядке. Однако прошу нижеследующее сообщение, в котором честно и самокритично изложу, как стала сбиваться с пути истинного, считать доверительным.
Дата, когда все началось, известна довольно точно. Но должна с сожалением признать, что о причине и поводе мне сказать почти нечего.
В то пасмурное апрельское утро — точно помню, что шел дождь, — у меня внезапно возникла твердая уверенность: я в одночасье стала поэтом. В остальном ничего не изменилось. Роберт лежал рядом и, демонстрируя твердое намерение пока никаких связей с внешним миром не устанавливать, натянул на голову перину, обратив пятки к потолку.
Мое открытие меня ничуть не обрадовало. До сего часа я не замечала у себя ни малейшей склонности к героизму. Скорее уж я была робкого десятка. Но мои попытки воспротивиться этому оказались бессмысленными. Я была избрана против собственной воли, во сне сменила, подобно змее, кожу. У меня было такое чувство, словно кто-то посторонний завладел мною и неудержимо вытесняет мое ясно мыслящее «я». За завтраком моя новая сущность уже вполне сформировалась. Роберт, помешивая кофе, глубокомысленно заметил:
— Делай как хочешь.
Ответ, типичный для Роберта. Он, разумеется, знал, что я все равно сделаю, как хочу.
Наш сын, ярко выраженный продукт единодушного воспитания, сидел тут же, навострив уши и глядя на нас в оба глаза, точно маленький зверек, и поливал медом разогретую булочку.
— Слушай, — вмешался мальчишка в наш разговор, причем голос его то взлетал тонким дискантом вверх, то падал до низкого ворчанья. — Слушай, зачем тебе это? Не можешь, что ли, чем полезным заняться?
Я оказалась в дурацком положении. Все-таки я руководила бригадой социалистического труда, и от меня можно было ожидать благоразумия, а не глупой выходки, характерной для переходного возраста. Мой образ жизни до того апрельского утра был по всем статьям образцовым.
Внешне казалось, что и в этот день все было как всегда. Незастеленные постели. Грязная посуда. Слышно, как Роберт полощет в ванной горло. Стремительно бежит время. И вместе с тем все было иначе. Недоспав ночью в духоте новостройки и проснувшись утром поэтом, я не в силах была делать вид, будто ничего не случилось, и считать нормальным, что чувства свои я подавляю привычками. Известную неуравновешенность моего душевного состояния нельзя было не заметить. Искра мятежа тлела в моей душе.
Но так как я не была ни покойницей, ни иностранкой, то меня ожидало трудное начало. Чтобы меня читали и печатали, мне нужно было что-то, против чего, и что-то, за что я бы выступала в своих стихах. Позже, в зените моей поэтической карьеры, меня часто спрашивали, к чему я стремлюсь. Не стремись я ни к чему, обо мне могло бы создаться очень плохое впечатление, поэтому я всегда говорила в ответ много умных слов. Но в начале моей поэтической жизни я ни о чем таком не думала. Задумайся я над этим, так, наверное, никогда не стала бы поэтом. Я подала бы какую-нибудь заявку, выступала бы на собраниях, развелась бы, короче говоря, использовала бы одну из возможностей, какие представляются нормальному человеку, который к чему-нибудь горячо стремится.
Чем дольше я размышляю, тем более приемлемой кажется мне гипотеза, что мое внезапное вынужденное стихотворчество связано с долголетним умственным воздержанием. В один прекрасный день подсознание открывает свои шлюзы, и вопросы, успешно подавляемые до поры до времени, пробивают себе дорогу. В некоторой растерянности взирала я на себя.
Правда, и прежде всего собственная, внутренняя правда, — вещь сложная. Мы носим ее в себе как осадочную породу. За каждым пластом следует новый, а в самом низу правда эта делается уже не очень приятной. Поэтому, может быть, и не имеет смысла рассказывать о самой себе всю подноготную. И потомкам надо дать возможность истолковывать нас с точки зрения собственных проблем.