Осень у нас светлая, но ветреная. В лесу бываю редко – некогда. Рыба не клюёт. Совсем, наотрез. Ходил с ружьём, двух рябчиков уколотил, утка северная чего-то не летит, и местную выколотили друзья природы на мотоциклах. Во машина, бля, ей всё доступно! Орлы! Носятся по буеракам, по болотам и бабу сзади везут, чтоб развлекаться чем было на природе. Хорошо! Прогресс! А то мы, бывало, волокёмся вёрст за десять, а ещё дадут ли – неизвестно! И не давали наши дурочки-то, для святого будущего кунку берегли.
Ну, поклон твоим всем юровчатам. Я остаюсь жив и за рабочим столом. Обнимаю тебя, Виктор Петрович
Дорогой Женя!
Вчера пришла ко мне баба по имени Анна из соседнего села и говорит: «Давай, Виктор Петрович, звонить куда-нибудь – от сына из армии более двух месяцев писем нету, мы уж с мамой ревим…» Баба чистенькая, в новой телогрейке, полушалок на ней ещё моды тридцатых годов, и история ейная совершенно российская: 26 лет было, как пошли они с мужем в гости, в деревню Стеганиху, к братьям мужа. А муж-то ейный если пьяный, то шибко буйный. Ну и тут, как выпил, так и кулаки в ход. Братья его связали, ткнули рылом в подушку. Утром рано хватились – успокоился буян навеки: неловко в подушку-то уткнули. С тремя детьми осталась, замуж не выходила, теперь вот в единственном жилом доме средь пустой деревни зимогорят. Ребята выросли, разлетелись…
Думали мы с Анной, думали и решили позвонить кому поближе, дочери, что работает на станции в буфете. Поговорила Анна, узнала, что и им ничего от Миколая нету, и пошла обратно в пустую деревушку Деряжницу – «крымовать», как выразилась она. А я долго сидел потрясённый и умилённый: это ж надо такое ироническое, горькое и неунываемое отношение к жизни сохранить, чтоб сказать слово экое! Гоголевское прямо.
Вот, стало быть, и я «крымую» год уже в деревне, как это татаре-то поют: «Сидит заче на бирюзом и долбит своим нога». И я долблю, только не «нога», а «жопом своим», пытаясь додолбить «Царь-рыбу», совсем дошёл до ручки, если б не тишь деревни, не леса да долы… Повесть эта, начавшаяся без определённого сюжета и замысла, вытянула из меня все кишки, надоела мне до смерти, а надо кончать, уж финиш виден, но работы ещё немало.
Выбрался в Астрахань, за отцом, обернулся за десять дней, с обострением пневмонии. Сначала кашель бил, затем насквозь пробивало-промывало, но я смылся в деревню, пил прополис, медвежий жир, ушёл от городских сквозняков, много бродил по лесу и… больницу миновал.
Осень была прекрасна. Я ходил с ружьём и, хотя вологодский рябчик напуган ещё более, чем японец в Хиросиме, утащил из леса их более трёх десятков, ибо надо было питать сына. Приобрёл Андрей в студентах чего-то, больше месяца лежал в больнице и теперь всё ещё чахнет, погас весь, апатией охвачен. Одна долгоязыкая баба брякнула: «Да не рак ли?!» …Каждый день я теперь звоню домой и каждый раз думаю: «Чего-то мне скажет Марья сегодня?» Она-то, бедная, извелась совсем. И отца-то я полудохлого привёз. Он там с астраханскими кирюшниками вовсе залился. Но более всего боязно за Андрея – не дай бог переживать детей. Это лишь моему доблестному папе под силу. Нынче в июле умер ещё один его сын (от мачехи) – пил здорово, колесил по свету, перед смертью явился в Дивногорск, выпил, уснул и готов: сгорел от вина – это по-ранешному, а по-нынешнему – алкогольный токсикоз. Положили его рядом с сестрой Ниной, которая, я говорил тебе и показывал место, сорвалась со скалы и разбилась. Я папе сказал о смерти сына, но он был так пьян, что и забыл об этом. Через день я ему напомнил об этом, он ко мне с претензией: «Ты мне ничё не говорил!..»
Да бог ему судья. Как я его вёз, как он полз на карачках в самолёт, почти слепой, обезножевший, всеми оставленный, – тоже не мажорная картина. Нет у меня к нему любви, хотя и грешно это, но и злобы на него уже нет – всё перегорело, перетёрлось в муку – жизнь учит терпимости, которой так людям недостаёт, терпимости и жалости друг к другу.
Днями звонил Викулов, интересовался моими делами (нечего печатать). Сказал, что звонил и тебе. Я маленько порасспрашивал, и он мне про твою повесть сказал, а про болезни нет, да ты, наверное, ему и не говорил. Слушал по радио передачу – я в деревне-то давно один, топлю печи, варю еду, помойки таскаю и радио слушаю, – по случаю выдвижения тебя на премию, читали, как всегда, не лучший рассказ, но душе всё одно приятно. Передо мной на полке стоит японский сборник, изданный «Прогрессом», – там мы с тобой на одной корочке, и я иной раз подмигну тебе своим кривым глазом и даже говорю тебе чего-нибудь на японском наречии: здорово, мол, живём, старичонка!..