Ездил я в обратную сторону, в германскую, на Неделю советской книги. Погода там, у германца, хорошая, золотая осень, и харчей полно, чего не скажешь о стороне нашей – и погода мерзость, и харча нет. Я очень ободрился от германской погоды, все перегрузки хорошо переносил, ведь три-четыре выступления в день! И так уж привык к бодрому состоянию, что, когда заехали ночью в Белоруссию и заныли мои кости, думал, отлежал их. Ан нет! Погода меня замаяла. Болотная, сырая, протухлая. Все дома болеют и особенно внук. Вот уже месяц парень мается с воспалением кишечника. Медицина наша и порядки созданы не лечить, а мучить, и как бы не замучили парнишку. Сегодня ревел он, бедный, всю-то ночь напролёт. Ещё и зубки режутся.
Надо уезжать. Дорога мне только в Сибирь, на родину, или на тот свет. Лучше на родину. Сперва я думал построить дом в Овсянке, вселиться в него и припухнуть. Но ведь опять же при наших-то порядках построят его года за три-четыре, и мне надо быть там, терпеть, руководить, раздавать деньги, трепать нервы. Опять придётся кланяться, просить квартиру. Ах, мати божья!.. Дома о моём решении ещё никто ничего не знает. Постепенно готовить – изведутся. Ведь переезд в нашем возрасте, при нашем барахле уж и не просто двум пожарам, а землетрясению равен…
Ну, никто как Бог.
С «Рыбой» этой мучения мои всё не кончаются. Только недавно сдал книгу в производство в «Мол. гвардии», как тут же узнал, что в «Роман-газете» остановили, вынули уже из производства даже сокращённый вариант. До лучших времён, говорят. Кто остановил? Кто говорит? Ныне ничего не узнаешь, хотя я и догадываюсь, кто и откуда и даже почему…
Я уже давно ничего не пишу – некогда. Надо бы заканчивать «Поклон» и непременно нынче, а я никак ладом за стол не сяду. Суета засосала, затянула, будто в улово. И дома, в Сибири, побыть не соберусь, а уж снится и Сибирь, и Тунгуска, как я и предполагал. Комары, гнус, холод – это всё память отмела, будто литературный лакировщик высветил природу, время, на реке проведённое, берега, воду, горы, людей…
А когда поеду – не знаю. Прежде надо ехать лёгкие лечить. И башку. Болеть стала, курва. Давление прыгает. Ну да годы ведь уже немалые. Чего спросишь с войны? Новой не было бы хоть, одно и утешение и надежда.
Ну вот и накорябал маленько, между всяких дел. Кланяюсь твоей многочисленной семье!
Обнимаю тебя – Виктор Петров сын.
А папа с прошлой осени живёт у меня. Оставил его тут одного в деревне, он ка-ак загулял – это в семьдесят-то пять лет. Неисправим бродяга!..
Дорогой Коля!
Нет, не пробил я твою повесть в Москве. Побывала она во многих местах, последнее – я обращался прямо к Ананьеву в «Октябрь», и вот перед тобой его отрицательный ответ. Больше мне обращаться некуда. Я не согласен с замечаниями редакций, но что делать? У именитых печатается всякая херня, поэтому от неименитых ждут чего-то выдающегося. Не расстраивайся, такова уж писательская доля – у одного сразу и везде всё идёт, у другого дела налаживаются постепенно, и горы он берёт пешим ходом, да своим, а не на вертолёте и не с помощью литературного эскалатора.
Я живу всё время на грани больницы. Давно бы уж надо залечь, да неохота, да и внучек с дочерью всё ещё лежат в больнице, у внучка никак не наладят стул. 12-го я уеду в Москву на редколлегию, 15―16-го – пленум, так, может, и увидимся, если меня к той поре не завалят в больницу.
Целую тебя, Виктор Петрович
Дорогой Валентин!
Какое-то наитие. Днём был в молодёжной газете, что-то разговорился о Чусовом и проговорил почти полдня, тут только и обнаружив, как ярко отпечатался и город, и время, в нём прожитое… А ещё говорим: «благодарность», «неблагодарность»… По отношению к Чусовому мне впору петь: «Мне б надо Вас возненавидеть, а я, безумец, Вас люблю!..»
Словом, пришёл из редакции, а от тебя письмо. Не ответил сразу, плохо с внуком, плохо дома. У малыша уже полтора – полтора! – месяца не могут остановить понос, и я, долго державшийся, тоже начинаю впадать в панику. Всё, что в наших силах, не таких уж сильных, сделано, и тщетно. Везти мальчика в Москву боюсь. Боюсь, что повторение анализов, новое голодание доконает его натуру, удивительно стойкую, мощь какую-то недетскую. Мальчик, голодающий так долго, так долго страдающий от болезни, уколов, душной палаты, горьких лекарств, всё ещё всем, а в особенности нам, радуется, улыбается и даже от уколов не орёт. И только гнётся и по-взрослому ойкает. По сей причине не вступаю я ни в какие с тобой литературные дискуссии – башня сдвинута, я уже и позабывать стал о какой-то «Царь-рыбе». Прочёл тут в «Литературном обозрении» (гранки-то читал на бегу в Москве) и удивился: «Гляди-ко, кого-то и задело за живое»…
О Герцеве только так и возможно было написать в «Царь-рыбе», тронь я эту коросту сильнее и глубже, другую ж книгу пришлось бы писать.