Когда Лев Толстой говорил, что он бы поправил строку «И молния грозно тебя обвивала» – то это совершенно другое понимание природы, чем у Пушкина, в корне другое и порой противоположное. Объяснять Толстому, почему молния может «обвивать» тучу, было бы бесполезно – не менее бесполезно, чем убеждать его в величии Шекспира или Бетховена.
Сложные, если не сказать больше, отношения между Пушкиным и Тютчевым замечательно разобрал и продемонстрировал Тынянов. И отношение к природе, понимание природы было одним из самых конфликтных моментов. Стихотворение Тютчева
очень резкий ответ на стихотворение Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»:
То, что Тютчев воспринял пушкинское «равнодушная» как «бездушная» и поставил знак равенства между этими словами, Тыняновым разобрано настолько замечательно, что не имеет смысла повторять здесь его анализ и доводы. Просто к нему отошлем.
Но дело-то в том, что Пушкин говорит об упокоении земного праха, от которого душа отлетела – природа равнодушна к праху (ровно настолько, насколько прах равнодушен к природе: «И хоть бесчувственному телу Равно повсюду почивать…»), но неравнодушна к живому человеку. Пока Пушкин жив, и «дуб уединенный» (от которого прямой путь к соснам во «Вновь я посетил…»), и «младенец милый» откликаются ему – все едино. И единство мира у Пушкина потрясающе совпадает с тем, как оно отражено в русских духовных стихах, когда речь заходит об упокоении тела в «Матери – сырой земле» (а не в «Гее-земле» – вот где колоссальная разница!). Тут опять стоит обратиться к Федотову. Федотов очень четко показывает, что равнодушие «Матери-земли» к тленным останкам связано с понятиями греха и совести:
Пушкин примиряется, для Тютчева «судьба оставленного тела» остается «непереносимой», поэтому природа просто не имеет права быть «равнодушной», равнодушие равно бездушию. Но при этом у Тютчева распадается цельность мира на отдельные прекрасные пейзажи (хотя на уровне манифеста у Тютчева всегда есть цельность природы, «В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык», но провозгласить далеко не всегда значит ощутить и донести это ощущение до другого). У Пушкина (обходящегося без манифестов) каждая деталь – часть целого. А если поглядеть через призму совести (вернее, через увеличительное стекло этого понятия), то мы поймем и то, почему Лев Толстой так рвался поправить еще и строку Пушкина, посвященную совести и покаянию – «…Но строк печальных не смываю» – увидим, что Львом Толстым двигало точно такое же мироощущение и опора на ту же почву «чувственной силы восприятия Геи-земли», что и Тютчевым, и еще больше ощутим родство отношения к природе у Пушкина и позднего Языкова; категория совести все больше входит в жизнь и творчество Языкова, вплоть до предсмертного, продиктованного совестью и неотъемлемого от совести (и покаяния как части совести) вопроса «Возможно ли воскресение души?»
Тютчеву еще предстояло пройти долгий и трудный путь. На этом пути он и пересекается с Языковым, и оказывается с ним во вполне дружеских отношениях. Лев Толстой вступит в литературу спустя много лет после смерти Языкова.