Здесь прямо узнаются и пушкинский язык, и пушкинские мысли, которые Пушкин высказывал как в письмах друзьям, так и в стихах, призывая Николая быть новым Петром, в том числе и «памятью, как он, незлобен» (Петром, который «прощенье торжествует Как победу над врагом»); мысль о том, что России нужен новый Петр, была для Пушкина очень важна, и очевиден источник, из которого Языков эту мысль подхватывает. Прежде-то у него никогда подобной мысли не мелькало. А разговор о том, что «милосердие» Николая сравнимо с «милосердием» одной из самых жестоких и мелочных императриц, дорогого стоит. И указывает на то, что разговоры с Пушкиным охватывали все пространство русской истории. Обращение к образу Ирода можно соотнести и с «Борисом Годуновым», под сильным впечатлением от которого Языков до сих пор находится («Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода…»), и, главное, через это подчеркивание ничтожности мирской кровавой власти перед высшим и божественным, твердо утверждается, что истина – как и «дух времени», в том смысле, в котором употребляет это выражение Языков – во Христе. Можно было бы поразмышлять и о том, откуда берется само слово «недоступный», не очень характерное для Языкова – и становящееся самым точным. Тут возможны варианты. (Одно обращение к «Словарю языка Пушкина» дает кое-какие подсказки.)
В этом письме мы в сгущенном виде находим все то, о чем говорим на протяжении уже не одной страницы.
И почти сразу же после этого письма, где высказаны совершенно новые для Языкова мысли, он принимается писать сперва «Олега», потом «Кудесника», задвигая на задний план «Меченосца Арана» и всю столь дорогую ему ливонскую тему, которая, как все предыдущие годы ему казалось, дает ему материал для самого значительного произведения в его жизни.
То есть, из месячного общения с Пушкиным Языков, при всех привходящих, выносит, что язычество было исторически обречено, чтобы не оказалась обреченной Россия (Русь), и эту обреченность Языков фиксирует в «Олеге»: несмотря на все светлые тона, перед нами – картина прощания с безвозвратно уходящим миром. Уходящим прежде всего потому, что он себя изжил – и этот мотив изжитости всех прежних норм и правил начинает звучать у Языкова под несомненным влиянием Пушкина, знакомства с ним и долгих разговоров.
Но на чем стоять христианству, чтобы самому не быть опрокинутым? В чем его сила?
Вот здесь мы подходим к еще одной ловушке, в которую Языков угодит-таки и будет выбираться долго, очень и слишком долго. У Пушкина в самой «Песне о вещем Олеге» открыт неожиданный выход, который мы еще увидим, но выход этот – не совсем подходящий для Языкова. А пока попробуем подойти с другой стороны.