Безымянный город[13]
Первых подступов к Безымянному Городу хватило мне, чтобы понять: он безнадежно проклят. Я брел в ночи сквозь безжизненные пески и, едва Луна взошла, с волнением заметил тени, протянувшиеся ко мне от его занесенных руин, походивших на непочтительно и неглубоко погребенные останки. Вековые камни Города, состарившегося уже тогда, когда великие пирамиды Египта только-только возводились, внушали благоговейный страх. Его словно охраняло некое темное заклятие, призванное заронить опасения в мою душу и заставить отречься от намерения проникнуть в глубины запретных тайн Города. Тайн, не дозволенных смертному… да ни один смертный до сей поры и не посягал на них.
Город лежал – разрушенный, безмолвный и всеми забытый – в самом сердце Аравийской пустыни. Кирпичные кладки, что древнее Мемфиса, и мостовые, что почтеннее Вавилона, запорошил прах смутных веков. Нет легенды столь древней, что сохранила бы его настоящее имя, неоткуда вызнать, кипела ли в нем жизнь, но анонимные шепотки у ночных костров да бредни старух, молящих милостыню на ступенях у дворцов шейхов, могли рассказать, что ни одно из племен пустыни не смело приблизиться к нему. Никто не мог толком объяснить, по какой причине племена людские сторонятся Города уже не первый век.
Лишь Абдулла аль-Хазред, опальный юродивый поэт-араб, посвятил этим явленным ему во сне руинам исполненное неясного, ускользающего смысла двустишие:
Стоило внять предостережениям арабов об этом месте, овеянном многими преданиями, но при этом не посещенном ни одним из ныне живущих, однако я, поправши тьму предрассудков, верхом на верблюде отправился к цели – по дороге, никем не проложенной. Лишь я один его узрел – и ужас на челе моем свидетельство тому; и по сей день меня бросает в дрожь, когда ночные ветры стучат в окно. На ранних подступах к Городу я уже ощущал на себе его взор, обращенный из бездн вековечного сна – столь же холодный, сколь холодны ночь в пустыне и лунный свет. Посмотрев на него в ответ, я сразу позабыл о своем триумфе первооткрывателя. Натянув поводья, я велел верблюду остановиться и стал ждать рассвета на привале.
Несколько часов я ждал, пока звезды не померкли. Небеса на востоке вначале посерели, но уже вскоре умылись золотисто-розовым огнем. Стеная, песчаный вихрь воспрял с ложа из древних камней – неуместный под этим ясным небом, среди обделенных иным движением просторов пустыни. И вот из-за горизонта выступил сверкающий край солнца, различимый в завитках крошечного самума, потихоньку унимавшегося, и возбужденный мой слух уловил в некоей отдаленной глубине не лишенный своеобразной музыкальности металлический звон, привечающий огненный диск точно так же, как приветствует солнце Мемнон с брегов Нила. Заинтригованный безмерно, я медленно повел верблюда по песку навстречу Безымянному городу – слишком старому, чтобы Египет или Мероэ помнили о нем; к месту, которое из всех ныне сущих душ узрел я один.
Долгое время бродил я среди руин, пытаясь отыскать следы пребывания в Городе тех, кто давно уж канул. Были ли они людьми – те, кто закладывал основы этих башен и мостил эти мостовые? Древность этого места угнетала, и я жаждал встретить какой-нибудь знак или артефакт, подтверждающий, что Город действительно был создан человеческими руками. Пропорции и масштабы его построек настораживали, наводили на дурные мысли. У меня при себе имелся набор археологических инструментов, и я принялся вести раскопки при стенах повергнутых зданий; но работа продвигалась медленно, и ничего существенного пока что не попадалось. Когда вновь настала ночь и вернулась на небо луна, дохнувший на меня стылый ветер принес уже новые страхи, и я не осмелился остаться в Городе. Покинув пределы его древних стен, я услыхал, как песчаный вихрь знакомо взбурлил у меня за спиной, танцуя среди серых скал, хотя барханы кругом покоились недвижимо, а луна сияла все так же ярко и безучастно.