— Думаете, я вас не понимаю? Все понимаю, — сказал следователь и махнул рукой. — Характер у вас есть. Жаль только, что посвятили вы себя утопии… Но все впереди, еще переменитесь… В двадцать лет все так думают… Ну так вот, вы свободны. Освобождаю вас я, запомните это… И не думайте, что мне так уж приятно иметь дело с подобными вам людьми. Что поделаешь, служба…
Ничего я не думал. Смотрел на его гладко выбритое лицо и видел Анушу. Совсем недавно вышла она из этого кабинета. Платье ее изодрано, она еле передвигала ноги и опиралась на плечо полицейского. Служба…
Следователь встал, снял с рукава пылинку.
— Хотите что-то сказать?
— Нет.
Скривив губы в улыбке, он написал записку, еще раз окинув меня взглядом, подал ее полицейскому.
— Уведи его.
— Слушаюсь, господин инспектор.
Мы вышли в коридор. Дверь кабинета тихо закрылась за нами. Я остановился и ладонью растер лицо. Зубы полицейского блеснули в беззвучной усмешке.
— Везет же тебе, парень. В сорочке родился.
Платок Ануши я увидел издали. Он лежал справа у стены — так его никто и не поднял. Я пошел немного впереди, чтобы полицейский ничего не заметил, и, когда приблизился, сделал вид, что споткнулся, и ботинок соскользнул у меня с ноги. Обувь была без шнурков — их отобрали вместе с ремнем и другими вещами сразу же, как я попал в это заведение, так что сбросить ботинок не составило труда. Нагнувшись, я надел его снова.
— Так и убиться недолго, — сказал полицейский. — Смотри куда идешь.
Двумя часами позже я был у себя дома и лежал, вытянувшись на спине на своей собственной постели. Что за блаженство было вот так лежать и знать, что никто не потащит на допрос, что лежишь ты на мягком, хотя тюфяк стал довольно неровным после обыска; слушать знакомое шипение маслобойни через открытое окно и вдыхать знакомые запахи своего дома, своей улицы… Любил я этот район, закопченный и пыльный, с грозными корпусами заводов, с разноголосицей фабричных гудков, с бедными забегаловками, где по вечерам пьют ракию черные после рабочего дня мужчины. Я любил его так же сильно, как ненавидел торговый центр и богатые улицы возле военного училища… Когда по дороге сюда я проходил под мостом южной железнодорожной линии и ощутил легкий запах дыма и отработанных масел, сердце мое забилось сильнее.
Отца я не застал дома. Мать успела уже и нарадоваться мне и наплакаться. Потом ее захватили заботы. «На скелет стал похож, мальчик мой!» — всплеснула она руками, смех и слезы у нее смешались, и она бросилась в Малашевцы на поиски знакомой крестьянки, у которой можно было достать цыпленка, чтобы я мог хоть немного окрепнуть. Велела мне спать до ее прихода.
Но мне не спалось. Мысль об Ануше мучила меня все время, и как только мать ушла, я вскочил с постели. Вынув из ботинка платок, я его развернул. Один из углов был завязан узелком. Развязал я его с большим трудом, помогая себе зубами. Оттуда выпал мятый клочок бумаги. Я его бережно расправил и разгладил на колене. Бумажка была длиной в три-четыре сантиметра и совсем узенькая, с неровными краями: видно, была оторвана в спешке от другого куска, побольше.
Я вертел в руках этот клочок бумаги, озадаченный и обманутый в своих надеждах, и уже был готов его выбросить, когда мне показалось, что я различаю на нем какие-то едва заметно поблескивающие черточки. Подойдя к окну, я встал против света. Повернул бумажку другой стороной и разобрал печатные буквы, начертанные чем-то острым, может быть ногтем или тупым концом иглы. Одна-две буквы уже стерлись, другие сливались со сгибами бумажки. Все-таки я смог разобрать три слова: «Верна до смерти…».
Я разрыдался. Я был один в своем доме и мог реветь сколько угодно. Не в силах был остановиться. Видимо, я действительно очень ослаб, если дошел до такого состояния, потому что никогда в своей жизни — ни раньше, ни позже — я так не плакал. На душе моей было и горько и сладко, жалость к Ануше мешалась с бесполезными укорами, обращенными к себе самому. Слезы все лились, и не было им конца. «Верна до смерти…» Хуже, невыносимее всего было то, что все это время Ануша знала, как я о ней думал. Искала возможности как-то оправдаться. Приготовила записку, ждала случайной встречи в коридоре. Мало ей было своих страданий — она беспокоилась еще и о моих…
Поверив в ее невиновность, я начал заново сопоставлять факты, и теперь все действительно встало на свои места. Меня сбило с толку то, что на очную ставку Анушу привели с завязанным ртом, что ей не дали говорить! Но ведь одного этого могло бы быть достаточно для того, чтобы заставить меня усомниться в своих подозрениях. И конечно, если бы Ануша меня выдала, я никогда бы не вышел из полицейского ада — для того чтобы отправить меня на виселицу, мое признание было совершенно не нужно.
Но если так, почему меня арестовали? Кто был предатель? Почему у меня допытывались, чем я занимался в квартире Ануши? Наконец, каким образом добрались до нее самой?