Интерес к другим племенам у греков не выходит за пределы этнографического, а то и естественнонаучного. Любознательный Геродот прилежно описывает народы, которые делают все “наоборот”: месят глину руками, а тесто ногами; мужчины ткут, а женщины ходят на рынок продавать их изделия; мужчины мочатся сидя, а женщины стоя — все идет в дело. А еще в тех местах обитает огромное животное с гривой лошади и задом свиньи — гиппопотам. Все это отсчитывается от единственно возможного хода вещей — греческого.
Римлянин удивителен не только своей способностью принять чужое. Он еще может и посмотреть на себя с другой стороны — каков-то он сам в глазах иноземца? В переводных комедиях Плавта и Теренция действующими лицами оставались греки. На потеху публике смешивались греческие и римские реалии, и о римлянах греки, само собой, говорили — “варвары”. “Дайте мне где встать, и я переверну Землю”, — взывал Архимед. Римлянин перенес точку опоры, центр, с того места, где стоял он сам, в пространство между людьми, в их отношения — и мир перевернулся. Человек увидел себя со стороны.
Для греков “варварство” абсолютно: варвар всегда “он”, а не “я”. Греческая трагедия, способная проникнуть в душу Медеи и Эдипа, не задумывается о том, что для своих-то “варвар” — не инородец. Нет уж: “Все варваров войско в поход ушло” — о
своемвойске поют у Эсхила старики персы. “Ай же да Калин, наш собака-царь”. Греческий мир так до конца и не сумел преодолеть абсолютное разделение мира на своих и чужих, не было это дано и иудеям.