Как я ни допытывалась у бабушки, она так и не рассказала мне, как именно мама это сделала, поэтому мне пришлось представлять все самой, долго колеблясь между тем, выбрала мама самый безболезненный путь или самый надежный. И как теперь разделить все виды самоубийств на безболезненные и надежные. Легче всего мне почему-то было представить, как мама висит с перетянутым бельевой веревкой горлом, а ее ноги не дотягивают до земли всего несколько десятков сантиметров. Не знаю, почему я постоянно представляла себе именно такую картину, еще более непонятно, почему при этом мамино лицо всегда оставалось красивым и приветливым, хотя я прекрасно понимала, что не может оно оставаться таким после того, как посинеет в предсмертных судорогах. Возможно, гораздо проще было бы представлять ее красивой и приветливой, если бы она наглоталась таблеток и заснула, чтобы никогда больше не проснуться. Но таблетки с самого начала казались мне малоубедительными, наверное, из-за отсутствия видимой границы между их успокоительным и убийственным действием, когда не знаешь, что означает эта улыбка — радость перед пробуждением или радость от того, что пробуждение тебе больше не грозит.
Но что-то было не так в этой сцене из моего воображения. Не то что мне постоянно мерещилось нечто, чего я никогда не видела. И даже не то что мне подсознательно хотелось, чтобы мама умерла в больших муках, чем, возможно, это было в действительности. Так проявлялась одна из полуосознанных детских обид, ведь мама бросила меня в трудный момент и исчезла из моей жизни, когда меня оперировали, когда я была под наркозом и когда бабушка, у которой до того дня было относительно мало седых волос, отошла от двери операционной с головой, целиком побелевшей с одной стороны, будто кто-то провел ей четкую линию от носа до затылка. С тех пор бабушка начала красить волосы, хотя очень этого не любила.