Пашко пожалел, что и эту показал: «Теперь из-за нее перессорятся, а то и подерутся, потом жены будут его проклинать — кинул кость раздора… Впрочем, пусть дерутся, решил он про себя, их не переделаешь! Опять долит дрема, кажется, так на ногах и усну. Каждый засыпает прежде времени, никто не успевает довести до конца свои дела — потому беспорядок все и увеличивается, а люди, чем дальше, тем все хуже. Надо сначала найти лошадей и сани, отвезти в больницу ту женщину, а потом уж спать. Если я ее не отвезу, никто этого не сделает. Другие, чего доброго, потащат ее в хлев, — испоганился народ, привыкли над турчанками измываться, к плохому человек скорее привыкает, чем к хорошему; бог знает, наступит ли когда-нибудь порядок… Она не турчанка, наша кровь — не дам ей так погибнуть!.. Куда же меня черт понес на эту гору? Пошел, кажется, лошадей искать. Для чего? Тут нет лошадей, одни волки. А там, где грохочет, коммунисты бьются и гибнут один за другим. Плохо, если все погибнут, один только Арсо останется — никто ему не поверит, что он честно выпутался».
С этими мыслями Пашко поднялся на Рачву и протиснулся сквозь толпу, окружившую убитых. Над головой Ивана Видрича, расставив ноги, стоял Логовац; весь взъерошенный, вытаращив налитые кровью глаза, он приставил дуло винтовки к бледному рту мертвеца, собираясь выломать ему зубы, остальные смотрели на это с явным одобрением.
«Сон это или явь, — подумал Пашко. — Нет, не сон! Мало того что убили, они еще хотят изуродовать мертвого, надругаться над ним, не понимают, что самих себя позорят. Так только турки поступали, а у нас такого еще никогда не было. И не будет, я не позволю». — И он крикнул:
— Ты что, выродок поганый, делаешь, убей тебя бог!
— Тише, — закричали окружающие. — Видишь, человек снимается.
— Чтоб вас черти сняли! Неужели срама не знаете?
— Потише, Пашко, ты что, рехнулся. Хочешь в тюрьму сесть?
Чтобы уберечь Пашко от ареста, толпа заслонила и оттеснила его назад. И только тогда он увидел, что по другую сторону убитого стоит черный, как дьявол, Ахилл Пари в карабинерской форме, перепоясанный ремнями. В руках у него фотографический аппарат, он прижал его к своему крючковатому носу, целился в стеклянный кружок и противным голосом кудахтал, как следует стоять и что делать. Переводчик переводил с итальянского его короткие указания:
— Вытаращите глаза, сделайте свирепое лицо, наставьте винтовку, хорошо бы со штыком. Неужели ни у кого нет штыка? Надо же, чтобы было видно, как вы их ненавидите…
Наконец аппарат щелкнул. Люди загалдели, началась давка. Подошли новые. Одни хотели только посмотреть, другие сфотографироваться — раз бесплатно — и оставить для потомства доказательство своего героизма. Просят итальянца, тащат его за ремни, пытаются подкупить улыбками, предлагают деньги, умоляют переводчика замолвить за них словечко…
Другая группа толпилась вокруг Душана Зачанина — приставляли ко лбу дула винтовок, проводили штыком у горла, толкали друг друга. У Пашко потемнело в глазах. Глупый народ, — кричало все его существо, — негодяи, а не люди! Нет им спасения! Все, что собрались здесь, заражены и отравлены, их не следует и спасать. Пусть пропадают, и чем скорей, тем лучше — земля будет чище. А для этого нужна особая облава, огромная, против которой сегодняшняя ничто. И они накличут ее. Боже мой, сохранит ли хоть один человек здравый рассудок, когда пройдет это безумие?..
Сквозь толпу протиснулся Лазар Саблич, подошел к Зачанину, стал одной ногой ему на грудь и поднес кулак к его остекленевшим глазам.
— Ну, собака, — крикнул он, — получил по заслугам!
— Не лай, — крикнул Пашко неожиданно для самого себя и, прежде чем понял, что делает, ударил Саблича прикладом в грудь. Сообразив, что ничего уже исправить нельзя, щелкнул затвором.
— Что такое? — спросил Саблич, оцепенев перед направленным на него дулом.
— Собака ты, а не Душан Зачанин! Не позволю топтать моего мертвого кума! Двинешься, мозги вышибу!
— Он рехнулся, — сказал Саблич. — Надо ему руки связать!