Приманить сон не удавалось, и Томкус неохотно встал и от нечего делать сел за швейную машинку. Он надеялся, что тихий и умиротворяющий стрекот если и не вернет утраченное душевное равновесие, то хотя бы приглушит смятение. Юозас нажал на педаль и, спасаясь от бессонницы и неотступных химер, покатил с Рыбацкой в детство, к устью Немана, куда в штормовке и в резиновых сапогах отправлялся на рыбалку отец, который иногда брал его, мальца, с собой на ловлю сомов и сазанов, окуней и щук. То были самые счастливые дни в его жизни — тихо плескалась зацветшая речная вода, покачивалась просмоленная лодка, над головой плыли величавые облака, и ему казалось, что и он вместе с ними плывет куда-то, в неведомую даль, и больше никогда уже не вернется на забытую Богом Кленовую улицу в Мишкине. Тогда, именно тогда, не отрывая взгляда от лебединого движения облаков, он под предсмертные судорожные всплески рыб на дне лодки спросил отца, почему люди живут на земле, а не на небе, и отец после долгого раздумья, обдав его махорочным дымом, грустно ответил, что Господь не пожелал жить по соседству с теми, кого Он сам когда-то по недомыслию создал.
Так повторялось из ночи в ночь. Кляня бессонницу и пытаясь, как в детстве, забраться на плавучее облачко и унестись туда, где люди спят мертвецким сном выловленных рыб, он всякий раз сваливался на землю — вставал, зажигал свет и принимался истязать «Зингер» или ходить из угла в угол по комнате, в которой, если не считать сожженных фотографий, все оставалось в том же виде, как было встарь, при Банквечере, при Сметоне, при Сталине. Потускневшее сияние семисвечников на тяжелом дубовом комоде напоминало Юозасу те времена, когда он, зеленый юнец, поступивший в ученье к мастеру, гасил их своим неистовым выдохом по праздникам или на исходе царицы-субботы. За каждую задутую свечу благочестивый Банквечер платил ему чистоганом — по десять центов. Два лита и восемьдесят центов в месяц! То была солидная прибавка к школярскому жалованью, но и впоследствии, на протяжении почти двадцати лет, даже при безбожных большевиках, он задувал их пламя и продолжал регулярно получать от реб Гедалье ту же плату — то в литах, то в рублях. А сейчас? На кой ему эти погашенные навеки подсвечники сейчас, в эту смертельную круговерть? Их, как и его воспоминания, не вынесешь во двор и не спалишь на костре из сухих листьев.
Меряя шагами свое новое жилье, Томкус нет-нет да начинал бичевать самого себя — ну чего, спрашивается, он с такой легкомысленной поспешностью согласился с предложением Тарайлы перебраться на Рыбацкую и даже пригласил его на новоселье? Никакого новоселья он не устроит. Еще не поздно выбрать другую квартиру. Вон сколько их пустует, можно без труда подыскать себе не хуже Банквечеровой. Вселиться, скажем, в славный деревянный домик старосты синагоги Файвуша. Или в кирпичный особнячок мясника Фридмана рядом с Туткусом. От этих мыслей Томкус посветлел лицом, приосанился, еще разок прошелся по комнате, погасил свет и с долгожданным облегчением, растянувшись на тахте, смежил веки. Откуда-то, может с устьев Немана, кишащего тайнами, как рыбами, вдруг приплыло желанное облако и накрыло Юозаса с головой.
Сон его был тревожный и чуткий.
Сначала ему померещилось, что кто-то тихонько постучался в дверь, но он и не думал выбираться из-под этого посланного Богом теплого покрывальца. Но когда стук повторился, Юозас разлепил глаза и бросил в темноту:
— Кто там?
За дверью послышался шорох.
— Кто там? — снова спросил Томкус и на всякий случай схватился за прислоненную к изголовью винтовку.
— Откройте, — отозвалась темнота.
Женщина! Ее низкий грудной голос и выговор показались ему знакомыми. Но сразу отодвигать тяжелый, царского литья, засов он не спешил.
— Вы не ошиблись?
Ему хотелось еще раз услышать голос незнакомки.
— Нет, не ошиблась, — сказала женщина. — Открывай, не бойся. Ты же меня никогда не боялся.
Предчувствие его не обмануло. То, о чем он совсем недавно толковал с Тарайлой и чего больше всего опасался, сбылось. Элишева! Она никуда не делась, среди ночи покинула хутор Ломсаргиса и, несмотря на все подстерегающие ее опасности, пешком отправилась из Юодгиряя в Мишкине, на Рыбацкую улицу.
— Элишева! — не веря своим ушам, воскликнул Томкус.
— Ты еще долго будешь держать меня за дверью? Открывай! И побыстрей! — приказала она.
— Сейчас, сейчас, — засуетился Юозас.
Заскрипел засов, и в дом вошла Элишева в домотканом крестьянском платье и надвинутом на лоб черном платке.
— Проходи, пожалуйста, проходи, — пролепетал Томкус, не выпуская из рук винтовки.
Элишева шагнула за порог и в зыбком, призрачном свете приближающегося утра оглядела Юозаса с головы до ног.
— Больше года дома не была, а когда пришла, меня встречают не хлебом-солью, а оружием, — натужно пошутила она. — Ты, наверно, со своей винтовкой и спишь, и по нужде с ней ходишь?
— Приходится, — признался Юозас.
— Убери ее куда-нибудь подальше. Она, чего доброго, еще и выстрелить может. И зажги свет!