— А по-твоему, висеть в петле с удавкой на шее и при этом оставаться в живых лучше?
— С удавкой на шее? Что ты мелешь! Тебя на хуторе не обижают, кормят, берегут. Да с тобой бы с радостью поменялся каждый из тех, за кого ты собираешься молиться.
— Свинью тоже кормят и холят, пока не прирежут, — не дрогнула Элишева.
За открытым окном загомонили, защебетали проснувшиеся птицы.
Рассвет, как заправский маляр, своей невидимой кистью начал перебеливать черновик ночи — дома, улицы, крыши, стены, потолки, половицы.
Так и не подыскав себе подходящей звездной пары, покинул небеса молодой белолицый месяц.
— Благодари Бога, что ты нарвалась на меня, а не на кого-то другого из нашего отряда, того же, скажем, Туткуса, — похвалил самого себя Юозас. — Он бы с тобой не церемонился и зря болтовней язык не студил.
— Кто спорит — мне повезло. Другой на твоем месте не стал бы со мной миндальничать — нажал бы на курок только за то, что я посмела прийти в свой дом, чтобы минуточку посидеть за своим столом, погладить, как кладбищенские надгробья, родные стены, — выглянув в окно на запруженную новорожденным светом Рыбацкую улицу, сказала Элишева. — Ведь тут умирала моя мама. Тут я родилась и сделала свой первый шаг. И отсюда, Йоске, сделаю и последний шаг. Если ты мне поможешь.
Она впервые назвала его по имени.
— Ты уж прости за откровенность, но я еще не слышал, чтобы кто-то потворствовал самоубийцам.
Томкус прикусил губу.
— Говори, говори!
— По мне, если хочешь знать, уж куда лучше висеть живым с удавкой на шее, чем болтаться мертвым в петле, — сказал он после продолжительной паузы. — И поэтому я предлагаю вот что. Пока еще не совсем рассвело и на улицах ни души, выйти по окольным улицам из местечка на проселок, оттуда дойти до развилки, где своего Мессию дожидается Прыщавый Семен, а потом через Черную пущу прямиком на хутор Ломсаргиса. Ты туда успеешь как раз к завтраку, в Юодгиряе тебе обрадуются и простят твой побег. Я не хочу, чтобы ты… ну ты сама понимаешь, чего я, ей-богу, не хочу… сама догадываешься, о чем я…
— Ладно, жених, — перебила его Элишева. — Не трать зря на уговоры время. Не отведешь — сама пойду.
Томкус сплюнул, вытер рукавом губы и молча засеменил в угол к своей винтовке.
— Твое упрямство осточертело, — сказал он. — Я пошел на службу. А ты как хочешь — лезь в петлю сама или продолжай, пока тебя не застукают, сидеть у своих надгробий.
Он схватил винтовку и решительно двинулся к выходу, но, взявшись за покрытый ржавчиной засов, вдруг обернулся и с какой-то злой жалостью сказал:
— Подумай еще раз: кому ты своей жертвой что-нибудь докажешь? Себе? Другим? Человек может что-нибудь доказать другим, только когда жив. Не вернешься к Ломсаргису — пропадешь.
Юозас толкнул дверь, собираясь оставить Элишеву одну, но вдруг за спиной услышал ее голос:
— А что, Йоске, если мы сделаем так: до Зеленой рощи мы дойдем с тобой вместе, а там я сама решу, куда мне идти? Может быть, и вернусь на хутор.
Обманет, мелькнуло у Томкуса, не вернется. Евреи всегда остаются евреями. Где не могут взять силой, там стараются добиться хитростью. Впрочем, какая ему разница, хитростью, не хитростью — каждый выбирает свою судьбу сам.
И Томкус не стал возражать. Если и обманет, то пострадает только она. Видит Бог, он, Юозас, Йоске, искренне хотел ей помочь, хотел этой помощью облегчить и собственную, запутавшуюся, как рыба в сетях, душу. Он хотел, чтобы по ночам ему снились не кошмары, не Зеленая роща с ее рвами, а рыбалка в устье кишащего тайнами и рыбами Немана, качающаяся на волнах просмоленная лодка, облака, плывущие над отцовским капюшоном и над его, мальца, головой со светлыми кудряшками, похожими на посыпанные корицей хрустящие крендельки, которые пекла на Пасху мать Элишевы Пнина.
— Я готова, — объявила Элишева.
— Может, ты хочешь что-нибудь взять с собой?..
— Взять? — Элишева не сразу поняла, о чем услужливый Томкус говорит.
— Ну, например, эти подсвечники. Или карманные часы отца. Он их снял и оставил на комоде. Их надо только завести.
— Нет, нет!
— Может, какое-нибудь платье из шкафа? Блузку? Свитерок? Я их нафталином пересыпал.
— Пусть останутся для твоей невесты. То, что, Йоске, я хотела бы взять, нельзя ни надеть, ни зажечь, ни завести. — Она встала, снова погладила «Зингер» и сказала: — Время на часах еще можно завести, а вот то, что на дворе, все равно не удастся. Для евреев оно тут кончилось. Пошли!
Что-то похожее он слышал от своей матери. Видно, женщины, в отличие от мужчин, думают одинаково, мелькнуло у Юозаса, и он вышел вслед за Элишевой.
Сторонясь первых прохожих, они обогнули рыночную площадь и комендатуру и окольными путями добрались до окраины местечка.
Под сень Зеленой рощи Элишева и Томкус вошли, когда солнце уже во всей своей красе выкатилось из чрева ночи на небосклон и осветило всю округу. Оно слепило глаза, и Элишева рукавом смахивала позолоченные им слезы.
— Где эти клены, под которыми ты стоял? — спросила она.
— Там. — Томкус равнодушно показал рукой на купы деревьев, за которыми виднелся засыпанный песком и заваленный валежником длинный ров.