Меня ужасно оскорбило замчаніе доктора насчетъ моего халатика или «турецкаго савана», и я посл этого цлый вечеръ былъ разстроенъ и печаленъ. «Лучше провалиться подъ землю, думалъ я, чмъ жить такъ, какъ я живу! Что за несчастіе! Лучше бы меня уже въ цвт юности моей Харонъ взялъ. Это мученіе! Консулъ смется надо мной, что я не такъ говорю; этотъ сумасшедшій говоритъ, что на мн саванъ турецкій! И правда! я уже давно думалъ, что надо бы мн франкское платье сшить, какъ вс благородные люди нынче носятъ. Увы! Все горе намъ бднымъ! На чужбину теперь меня увезли изъ родного гнздышка, бднаго меня и несчастнаго! А пристанища нтъ, нтъ убжища! Консульство безъ консула стоитъ, а здсь оставаться я не могу. Голубушка мать моя, канарейка моя золотая, хорошо сказала, что въ этомъ дом мн жить нельзя… Женщина эта дьяволъ самъ во образ женщины. Шутка это, вчера на жандарма на турецкаго закричала! Что же я такое для нея посл этого? Червь, котораго она растоптать можетъ. А самъ докторъ? И онъ тоже не заслуживаетъ никакой похвалы; ибо не прилично образованному и благородному человку оскорблять и срамить такъ своихъ гостей. Саванъ турецкій! увы! это не жизнь, а мученье, это чужбина. Въ Франгадес, въ отчизн моей, никто меня такъ не оскорблялъ и никто надо мной не смялся!»
Хорошо длаютъ люди, что осуждаютъ этого Коэвино. Пристойно ли человку въ лтахъ такъ кричать и прыгать? И выдумалъ еще что! Простую свою и безграмотную Гайдушу возвышаетъ надъ янинскими архонтами, надъ землевладльцами и великими торговцами, которые въ училищахъ обучались. Нтъ, онъ глупъ и дурной души человкъ, и я скажу отцу, что я въ дом этомъ жить боюсь и не буду!
Весь вечеръ посл этого я провелъ въ подобныхъ мысляхъ. Пойти мн было некуда безъ отца, потому что я никого въ Янин не зналъ. Итакъ, я сидлъ въ углу и смотрлъ до полуночи почти съ отвращеніемъ, какъ Коэвино безъ умолку разсказывалъ и представлялъ отцу разныя вещи. И чего онъ не разсказывалъ, чего онъ не представлялъ! И чего онъ только не осуждалъ и кого не бранилъ!
И на вру христіанскую нападалъ, и на духовенство наше греческое.
И про Италію очень долго разсказывалъ, какіе улицы и дворцы, и какіе графы и графини въ Италіи его уважали, и какъ папу выставятъ на площадь. И опять, какъ ему рукоплескали. Говорилъ и о консулахъ янинскихъ; разсказывалъ, какъ они вс его уважаютъ и какъ принимаютъ прекрасно. Хвалилъ г. Благова. «Милый, благородный, жить уметъ». Хвалилъ старика англичанина: «Прекрасной фамиліи… Корбетъ де-Леси! Почтенный старецъ Корбетъ де-Леси! Прекрасной фамиліи… Голубой крови человкъ… Почтенный старецъ Корбетъ де-Леси!..» Француза monsieur Бреше хвалилъ меньше; «не воспитанъ, — сказалъ онъ, и довольно грубъ». Про австрійскаго консула отзывался, что онъ толстый, добрый поваръ, изъ пароходной компаніи «Лойда». А про эллинскаго закричалъ три раза: «дуракъ, дуракъ, дуракъ! Кукла, кукла въ мундир, кукла!»
И патріотизмъ опять порицалъ.
— Я патріотъ? Я? О, это оскорбленіе для меня. Это обида! Эллада! Какіе-то босые крикуны… Ха-ха-ха! Великая держава въ одинъ милліонъ. Ни ума, ни остроумія, ни аристократіи, ни пріятнаго каприза и фантазіи! Мой патріотизмъ для всего міра, патріотизмъ вселенскій. Англичанинъ-лордъ, джентльменъ, который при жен безъ фрака за столъ не сядетъ. Французъ любезный. Русскій бояринъ. О! русскіе, это прелесть. Дльне французовъ и любезне англичанъ. Вселенная, вселенная! Я ее обнимаю въ душ моей. Турокъ, наконецъ турокъ! Абдурраимъ-эффенди, тотъ самый, который мн голубой сервизъ подарилъ.
И потомъ началъ приставать къ отцу:
— А? скажи? цвтъ небесный съ золотомъ. Это хорошо? Скажи, благородный вкусъ? благородный? Абдурраимъ-эффенди! Вкусъ! Абдурраимъ-эффенди! Вкусъ!
Бдный отецъ чуть живъ отъ усталости и сна сидлъ. Я отдохнуть усплъ посл завтрака, а несчастный отецъ сидлъ на диван чуть живой отъ утомленія и сна. Иногда онъ и пытался возражать что-нибудь безумному доктору, вроятно для того лишь, чтобы рчью самого себя немного развлечь и разбудить, но Коэвино не давалъ ему слова сказать. Отецъ ему: «А я теб скажу…» А Коэвино громче: «Абдурраимъ-эффенди! Аристократія! графъ… Гайдуша… архонты вс подлецы!»
Отецъ еще: «Э! постой же, я теб говорю…» А Коэвино еще погромче: «Разносчики вс… А? скажи мн? А, скажи? Благовъ, Корбетъ де-Леси, Абдурраимъ, Корбетъ де-Леси, Благовъ, Италія, папа, фарфоръ голубой: у меня три жакетки изъ Вны послдней моды… Фарфоръ… Благовъ, Корбетъ де-Леси!..»
Самъ смуглый, глаза большіе, черные, выразительные, волосы и борода густые, и черные и сдые. Въ одинъ мигъ онъ мнялся весь; взглядъ то ужасный, грозный, дикій, то сладкій, любовный; то выражалъ онъ всми движеніями и голосомъ и глазами страшный гнвъ; то нжность самую трогательную; то удивленіе, то восторгъ; то ходилъ тихо и величаво какъ царь всемощный по комнат, только бровями сверкая слегка, а то вдругъ начиналъ хохотать, и кричать, и прыгать.
Господи, помилуй насъ! Силъ никакихъ не было терпть, наконецъ! У отца голова на грудь падала, но докторъ все говорилъ ему: «А, скажи? А, скажи?..» А сказать не давалъ.