– Зимой – да, настоящая глина, ложкой не зачерпнешь, – кивнул Като. – А ближе к осени жимолость уже шла, так мы ее в эту кашу бросали, и было довольно вкусно, она там кисло-сладкая. Но все равно не настоящий кисель… Облепиха еще была, кололась страшно, но вкусная тоже.
В столовую вернулся Семенко.
– Като-сан, дедушки ваши весь кисель вылакали, так что я вам сейчас специально свежего сварю, хорошо? Вам из малинового варенья или из черники?
– А жимолость у тебя есть, Семенко?
– Жимолость? Жимолости нет, – развел кок руками.
Жаркое по-совгавански оказалось неожиданно не из говядины или, как сказал знаток русской кухни Като, из коровы, а из банальной свинины, но по-своему недурным, хотя, как и вся пресловутая русская кухня, излишне жирным. Семенко, разумеется, подал нам миллионы добавочных калорий как свое – то есть его, безусловно, – высшее достоинство, но даже известному гурману Ганину семенковские кулинарные фантазии показались слегка жирноватыми, что, по мудрому замечанию сенсея, осторожно сделанного мне на ухо, выдавало в коке его истинное национальное происхождение, как бы он ни старался прикрываться перед Като и перед нами всеми своей «советскостью».
Белужий бок вышел жестковатым, но менее жирным, поэтому я ограничился именно им, предварительно соскребя с него толстый слой запеченной смеси из сыра, сметаны и майонеза.
После нашей с Като локальной идеологической войны званый капитанский ужин быстренько докатился до скучного завершения, и мы даже дружно отказались от десерта. Ежков салфеткой стер с губ свиной блеск, раскланялся и повлекся на мостик, чтобы вести нашу гордую «поэтессу» сквозь кромешную тьму к Ванину-Крокодилову. Кротов сослался на порожденную длиннющей субботой усталость и удалился к себе. Като вообще ничего объяснять не стал, просто покинул поле битвы, оставив нетронутым совгаванское жаркое. А мы с Ганиным, так и не выпив как следует «Балтики», вышли на палубу и оперлись на отполированные локтями праздных круизников медные леера.
Прямо за бортом висел непроницаемый антрацитовый занавес япономорской ночи, а снизу доносился нестройный хор старческих голосов, тянувший бессмертную «Катюшу».
– Ишь, распелись деды мои! – улыбнулся Ганин.
– Они у тебя, как я понимаю, попроще, чем этот спесивый Като, будут, да?
– Намного! Куда им до Като с их пенсионными книжками!.. Знаешь что? Ночь молодая, жены наши дома, так что, пойдем-ка, Такуя, познакомлю я тебя с подлинными японскими демократами. Чтобы у тебя превратного впечатления от своих сограждан не сложилось.
Мы спустились в столовую на средней палубе, где в куда более спартанской по сравнению с помпезными интерьерами капитанской кают-компании обстановке расположилась шумная ветеранская компания, к которой примешались демократично настроенные русские пассажиры. Девиц, соратниц Люды-Олеси, среди них, слава Богу, не было, народец сидел спокойный и невызывающий. Столы были заставлены недопитыми бутылками с водкой и пивом, загромождены тарелками с остатками нехитрого ужина, в меню которого ни бешамелей, ни жаркого из свинины явно не входило.
– Пьеса Горького «На дне», – сострил я.
– Какое там «На дне»? – вполне серьезно оборвал меня Ганин. – Ты, Такуя, в море так не шути! «На дне»!.. Это не дно, а вторая палуба! А про дно забудь, пока мы плывем!
– Ладно, сенсей, не кипятись, – попытался я сымитировать легкое раскаяние. – «Третья Балтика» на твоей второй палубе имеется?
– Сейчас проверим.
Ганин принялся изучать этикетки на пустых и полупустых бутылках.
Я же присел за ближайший столик, за которым красный от выпитого дедушка-японец настойчиво уговаривал полнотелую русскую блондинку средних лет:
– Вот, давай, Маша, песня такой петь! Русский песня!
– Лена я, дедуль, – ласково поправила она его.
– Нет, Маша, Маша! – настаивал на своем упорный ветеран. – Лагерь мой знаешь?
– Лагерь? – деланно удивилась Лена. – Пионерский, что ли? «Артек»? Ты что, у нас в «Артеке», что ли, был?
– Лагерь большой. Зона еще называется. Там Маша медсестра был! Твой тоже Маша! Лицо одинаковый! И задница!
– Ладно, пускай я буду Машей, – согласилась блондинка и, чуть повернувшись, осторожно покосилась на свою поясницу.
– У тебя сапоги красивые, – заявил старик.
– Да разве ж это сапоги? Это туфли, дедуль! – с удивлением посмотрела теперь женщина на свои полные ноги.
– Сапоги красивые! Я… Моя… Мне валенки был! Зима, холодно, мороз страшный, прямо как комендант! Я валенки! Мне валенки! Да! Пешком туда-сюда, снег громкий трещит, как пулемет!
– Дедуль, ну его, этот твой «Артек»! – отмахнулась Лена. – Холодный он у тебя какой-то, будто и не в Крыму. Давай лучше песню петь, чем про пулемет-то трещать!
– Песня давай! – на раз согласился переменить тему ганинский ветеран. – Песня русский красивый. Как Маша, как русский баба. И грустный тоже, как Маша… Зачем весь русский песня грустный такой? Печальный такой? Зачем?
– Ты чего, дедуль? – возмутилась патриотически настроенная обладательница впечатлившего дедулю нижнего торса. – Чего это «все»? У нас не все песни грустные!
– Весь грустный!
– Нет, не все! Веселые тоже есть!