Все описанное принадлежит скорее к области интеллектуальных спекуляций, но до нас дошли редкие и драгоценные свидетельства о народном отношении к христо-республиканским изображениям. Так, Полина Ролан говорит в 1850 году о парижских рабочих ассоциациях: «Это имя [Иисуса Христа] напоминает мне о скверной гравюре — скверной с точки зрения искусства, — которая долгое время имела хождение среди членов ассоциаций; на ней прекрасный традиционный лик сына плотника являлся в сопровождении простодушных слов, превосходно рисующих религиозный характер того движения, какое я пытаюсь описать: Иисус Христос Первый Представитель Народа»[495]. В том же 1850 году в мастерской ассоциации портных поэт-слесарь Жиллан замечает приклеенные к стене «три маленькие темные картинки», купленные, скорее всего, «за двадцать сантимов у уличного торговца», но живо отражающие «надежду на лучшее будущее, которую следует завещать грядущим поколениям»; это были: портрет Барбеса; «Иисус в терновом венце, а рядом с ним две аллегорические фигуры: Свобода и Равенство»; Республика в виде «сильной и прекрасной женщины, имеющей вид счастливый, хотя, пожалуй, и довольно суровый», с фригийским колпаком на голове и с «медным ватерпасом на лбу в качестве единственного украшения»[496]. Протоколы обысков, проведенных в общих спальнях и республиканских кафе на средиземноморском юге в конце Второй республики, свидетельствуют о соседстве там изображений Республики, социалистического Христа и портретов социал-демократов и даже Робеспьера[497]. Порой эта компания становится подозрительно пестрой, поскольку к аллегории Республики прибавляются святой Рох, святая Анна[498], да и сама Республика нередко именуется «святой», «покровительницей деревьев свободы»[499]. Монтаньяры-«соцдемы» фигурируют порой как «апостолы Человечества» и даже как «святые»[500]. А крестьянин из департамента Эро, носящий на шее медальон с портретом Барбеса, вообще утверждает, что «у него на груди сам Господь»[501]!
Силой, сообщающей сакральность республиканским знакам, на сей раз становится не Церковь, как в тех случаях, когда католические священники благословляли деревья свободы, а «мессианическое воскресение»[502]: память о подпольной свободе, обещание нового будущего. «Право на труд» воспринимается как реализация «священного равенства», которое, в свою очередь, вытекает из евангельских обещаний[503]. Смутный синкретизм образов превращается в пророческий крик: равенство должно воцариться здесь и сейчас. Необходимо превратить современное общество в царство Божие за счет возвращения к истокам, которое в то же самое время оказывается «приближением последних времен»[504]. Образный фонд этого мистического социализма приводит к новой эсхатологизации христианства. В этой христологии, впитавшей опыт гражданской войны (в июне 1848 года) и вызывающей все большую настороженность у властей в конце Второй республики, смешиваются страдание и надежда. Комментируя уже упоминавшуюся литографию с изображением Христа-социалиста в окружении Свободы и Равенства, слесарь Жиллан уточняет: «Он родился бедным, как мы все; он работал, страдал от гонений. Он умер за справедливость, распятый на позорном кресте, но до самого конца не переставал быть кротким, добрым, целомудренным, милосердным»[505].
Христо-республиканские образы и знаки наполняются забытыми смыслами, достаточно мятежными для того, чтобы «Республика порядка», а затем власти Второй империи систематически преследовали их и искореняли. Деревья свободы, срубленные в Париже в 1850 году как знаки, призывающие к бунту, воплощали для «красных» «религиозную идею», которую представители «партии порядка» считали святотатственной. В феврале 1850 года в Законодательном собрании между Шарлем Лагранжем, «донкихотом Горы», и «правыми» происходит настоящая схватка из‐за разного понимания сакральности: