Даже самые «правоверные» расходятся во мнениях по поводу того, следует ли считать республиканскую сакральность религиозной. Некоторые, особенно из числа простого народа, сохраняют «экспрессионистическую» манеру поведения: они носят Марианну по улицам, иногда даже гладят ее или целуют; особенно часто это случается на средиземноморском юге[525]. Но привычка воспринимать памятники и знаки всерьез, «разговаривать с ними или приписывать им способность разговаривать, разрушать плохие памятники и превозносить хорошие» постепенно сходит на нет[526]. Что же касается организаторов республиканских празднеств — тех людей, кто сочиняет их официальный сценарий, — они отныне чуждаются всякого идолопоклонства; ведь оно помешало бы индивидам мыслить самостоятельно и рационально[527]. После Коммуны они рассуждают о республиканской религии и о поклонении Марианне — «статуе на манер Мадонны, установленной в нише с гирляндами»[528] — в ироническом тоне, а в любви к эмблемам видят просто отклонение от нормы, свойственное «революционным периодам, когда считается, что рассуждать незачем»[529]… Республиканские элиты считают своим долгом ради торжества позитивного знания лишать знаки, включая персональные реликвии, их магического очарования. Шарль Блан, брат Луи Блана, директор департамента художеств в 1870–1873 годах, видит в культе политических предметов, включая те, что принадлежали великим людям Революции, — такие, как трость Мирабо или галстук Сен-Жюста, — «досадное унижение характера гражданина»: «фетишизм толпы — чувство, которое следует порицать и истреблять»[530].
Пережитки: вера в магическую силу знаков в первой половине XIX века
Во второй половине XIX века исчезают также верования в магическую силу политических знаков и образов. Напротив, в эпоху Реставрации меньшинство «верующих» еще наделяло изображения побежденного — Наполеона — настоящей магической мощью. Магия, пишет Марсель Мосс, «избегает усилий, ибо ей удается реальность подменять образами. Она не делает ничего или почти ничего, но заставляет верить всему тем более легко, что ставит на службу индивидуальному воображению коллективные силы и идеи»[531].
Вот один из примеров: с интервалом в несколько недель в течение зимы 1817 года в трех разных департаментах (Дордонь, Юра и Изер) ходят пророческие слухи о знаках на небе, предвещающих возвращение Наполеона. Слухи гласят, что на луне или вокруг нее явились три имперских цвета в виде «ореола», «нимба» или «чего-то вроде радуги». 24 февраля, в день новолуния, префект Изера пишет в своем донесении не без высокомерия: «Воздух был гуще обычного, и вокруг луны образовалось нечто вроде радуги, в которой люди из народа различили три цвета»[532]. Явление это совпало с приближением второй годовщины «Полета Орла» (возвращения Наполеона с Эльбы в марте 1815 года), а орел отождествлялся с триколором. Несколькими неделями раньше, в начале января, в Дордони другой префект пишет с той же презрительной интонацией: «Крестьяне так беспомощны, так доверчивы, что во многих деревнях они собираются вечерами, чтобы смотреть на луну и выискивать там три цвета»[533]. В марте в департаменте Юра крестьяне точно так же увидели вокруг луны трехцветный ореол, предвещающий возвращение императора[534]. А еще годом раньше в департаменте Ардеш крестьяне даже разглядели на поверхности луны лицо Наполеона[535].
В результате этого смешения метеорологических наблюдений и политических гаданий луна и небо становятся носителями пророчеств. Эмблема — в данном случае триколор — остается окруженной магическим ореолом в глазах крестьян, которые привыкли наблюдать за небом и живут политическими надеждами. Порядок естественный и порядок политический сплетаются в космических знаках в тот момент, когда будущее кажется открытым[536]. Политические эмблемы — цвета национального флага или лицо императора — переносятся на небо, образуя мирской вариант старой судебной астрологии[537]. Магическая мощь светил связывается с их способностью проникать в настоящее и будущее, которая в данном случае лишена какого бы то ни было религиозного подтекста. Магия эта представляется перформативной, какой она была в разгар революционной дехристианизации, когда член Конвента Андре Дюмон писал по поводу декабрьских иконоборческих атак 1793 года: «Примечательно, что, когда сжигали святых обоего пола со всей их церковной сбруей, пламя было трехцветное»[538]. «Цветовые» верования начала эпохи Реставрации вписываются в два пророческих контекста: во-первых, это «кризис слухов» 1816–1817 годов[539], порожденный страхом, тревогой, материальными лишениями и слепой верой в Наполеона; во-вторых, кризис религиозный