Ян Беверен озабоченно и растерянно поглядел на свою руку, которая давно уже была снова годна для садовых работ, а я подумал: надо же, а я и не знал, что «конечность» женского рода. И еще я подумал: кажется, пронесло, но все же укол Рудлофу я сделал не зря.
Тут заговорил гауптштурмфюрер:
— Вернемся к делу, солдат. Вашего слова мне достаточно, ясно, что с теми, за стеной, вы ничего общего не имеете. Но на мой старомодный вкус вы слишком мало или совсем ничего общего не имеете и о теми, кто находится внутри этих стен. Ваше отношение к некоторым личностям я вполне разделяю. Можете не жаловать безнравственную скотину газовщика, точно так же и почтаря, забившего польскую девушку из-за своих штанов после того, как он не упускал случая залезть к ней в ее собственные, — этих я не защищаю. При других обстоятельствах не стал бы защищать и еще кое-кого. Но нынешние обстоятельства, как их изящно называет господин Лунденбройх, — обстоятельства содружества поневоле, недобровольного союза. Отпадение одного или другого означает начало разложения. Так не годится, солдат. Вы сторонитесь Рудлофа, потому что он был в гестапо. И что из этого следует? Что Лунденбройх должен сторониться меня, потому что мы совершенно разного мнения о двадцатом июля. А я — сторониться Беверена, потому что он — из «Мертвой головы» и служил в Аушвице, хотя бы и садовником, а я всегда был фронтовиком. Беверен же не захочет знаться с Гейсслером, потому что Гейсслер служил в Треблинке, а у них там не было ни одной тюльпановой рабатки. Генерал Эйзенштек и генерал-майор Нетцдорф должны разойтись, их разделяет проблема бумаги. Железнодорожный советник, который так хорошо говорит по-английски, не признает газовщика и почтовика за то, что они собственноручно отправили на тот свет лиц польской национальности, сам он отправлял их только по железной дороге, да и то письменно. Так не пойдет, солдат.
Я не собираюсь твердить вам: наша честь называется верность — это ведь тоже прекрасное изречение. Дело обстоит гораздо проще, господин поэт: мы нераздельны, как ветер и море. Да, да, каждый спасается, как может, но при одном условии: что он не топит другого, если дело идет о жизни и смерти. А дело идет именно об этом — наши польские друзья не оставляют нам в том никаких сомнений.
Если речь идет о вашем спасении, господин соотечественник, то, по мне, можете хоть рассказывать, что вы великий муфтий Иерусалимский или маршал Маннергейм, но извольте, юноша, никого здесь не обзывать нацистом. Это, по сути, только другая форма перехода к врагу.
— У вас все? — спросил я. Больше мне ничего не пришло в голову.
— Все, — ответил гауптштурмфюрер, — почти все. Только еще одна мелочь, о которой бы мне не хотелось забыть.
Допустим, вы не та птица, за которую вас держат поляки, это вполне возможно. И кто же вы тогда — голубая невинность? Только что вы тут разорялись по поводу того, как выглядит теперь еврейский квартал, в расстрелах заложников вы тоже нашли порок, этой старой гестаповской крысе вы говорите «нацист» — словом, вы нам всячески даете понять, что к еврейскому кварталу, к заложникам и к гестапо вы никакого отношения не имеете. Вы будете смеяться — я тоже не имею. Но разве из-за этого я стал бы обзывать вас нацистом? Только один вопрос, солдат, вы когда-нибудь стреляли во что-нибудь иноземное?
— Я же не отрицаю, что был солдатом.
— Я не об этом спрашиваю. Стреляли вы или нет — вот что меня интересует.
— Да, несколько раз.
— Попали?
— Да, два раза попал. В танк и в кашевара.
— Неплохие достижения для вашего возраста: пять человек и один танк.
— Из танка трое выскочили.
— Только не преуменьшайте своих заслуг. Я ведь не утверждаю, что двое — это пустяк. Говорят, в этой войне участвовало в общей сложности сто десять миллионов солдат. Подумай только — каждый уложил двоих, сколько было бы теперь места. Но не будем брать мир в целом. До ноября сорок четвертого года наше возлюбленное отечество призвало под знамена тринадцать миллионов человек…
— Меня призвали только в декабре.
— Значит, в декабре их было тринадцать миллионов и один. Если каждый был так же старателен, как ты, это составит двадцать шесть миллионов и два. Но не каждый был так старателен. Погляди только вокруг. Газовщик убил одного — ты вдвое больше. Почтовик — одну, пол не будем брать в расчет, — у тебя вдвое больше. Железнодорожного советника ты превзошел на двести процентов, тот только составлял расписание, и Беверена на двести, сам знаешь — тюльпаны. Что касается Рудлофа, главного комиссара гестапо, то это вопрос особый, мы его касаться не будем, а вот нашего полярного доктора ты опять-таки обскакал, он ведь не только никого не умертвил, а многих даже воскресил. Против него ты вообще герой.
Нет, солдат, не говори: двое — это уже кое-что. Без тебя было бы не обойтись.