У соседа Нетцдорфа он хотел узнать, как тот воспримет упрек, что вследствие принудительного привлечения к окопным работам гражданских лиц, женщин и подростков, которых не эвакуировали своевременно из зоны боев, он стал виновником гибели по меньшей мере трехсот человек — женщин и подростков.
У соседа Рудлофа он хотел узнать, верно ли, что своими методами допроса он лишил судей по меньшей мере двадцать одного обвиняемого — поляков.
У соседа Гейсслера и еще одного эсэсовца он хотел узнать, сколь велика их доля в горах пепла вокруг Треблинки.
У одного тихого соседа, тихого крестьянина, он хотел узнать, куда девалась некая состоятельная семья из Варшавы, о которой было известно, что во время оккупации ее в последний раз видели у него в сарае, с детьми и множеством тяжелого багажа.
У гауптштурмфюрера, бывшего также моим соседом, он хотел подробнее узнать про его солдатские подвиги на фронтах, проходивших по улицам Мила, Генся и Заменгофа.
Смешно, но факт: пока гауптшарфюрер Беверен сокрушенно повествовал о том, в чем обвиняют шестерых наших соседей, нас окружало все большее их число, нет, не нас, а прежде всего меня, словно они хотели в один миг искупить то зло, которое причинили мне неделями бойкота. Они не только сняли с меня опалу и анафему, но ловили теперь каждое мое слово и как завороженные смотрели мне в рот, так долго бывший сомкнутым. Словно у меня можно было найти защиту и спасение от вопросов прокурора, словно они были мальчишками, а я — седовласым генералом; словно они были младшими, а я — старшим.
Но я и был старшим. Я был единственный работавший среди сплошных безработных. Единственный пока что, кто бывал на воле, проходил через большой и малый двор, по большим и малым улицам, переходил из камеры в контору, с асфальта на паркет. Единственный, с кем они неделями не обменивались и словом, возможно, я знал какие-то новости; возможно, я знал средство против новейших новостей.
В конце концов, он же старший по камере.
Только я было собрался удобно расположиться на вновь обретенном троне, только было вознамерился лихо, слегка набекрень насадить на голову корону и поуютнее закутаться в почти привычную горностаевую мантию, как меня предостерег внутренний голос, тот, что я позднее стал называть скепсисом. Он подсказал мне: разве вы теперь больше подходите друг к другу? Откуда у них вдруг взялись уши? Что развязало им языки? Чем вызвана такая необычная словоохотливость? Откуда у тебя сразу столько товарищей?
Они сняли с тебя опалу, и ты сразу стал королем, вот как? Они льнут к тебе, и одиночества, более горького, чем в одиночной камере, как не бывало? Ты и они — содружество поневоле. «А теперь ты это знаешь?»
На них пахнуло холодом, и они хотят, чтобы ты помог им согреться? Их становится меньше — значит, им дорог каждый. Ты готов был от них отойти, их пинок ускорил дело, и ты почти уже отошел, так не останавливайся, иди дальше, Они объявили тебя перебежчиком — чего же ты ползешь обратно? Оставайся ты собой, я пребуду сам собой.
— Так ведь и следовало ожидать, — сказал я, — что в один прекрасный день они выступят с обвинениями. Они же думают, что имеют дело с нацистами. Но, судя потому, что я слышал, они еще никому такого упрека не предъявляли. Может, они боятся, что после этого вы перестанете с ними разговаривать. Тут они очень придирчивы. Они придают большое значение этому разговору. Иногда они бывают усталые, тогда они благодарны за любое развлечение. И если вам не придет в голову ничего поинтересней, расскажите им свою биографию. Или еще лучше, попытайтесь им объяснить, что вы не нацисты — они и опомниться не смогут от удивления. Мне кажется, им непременно захочется подольше поговорить с вами на эту тему.
— Все ясно, — сказал генерал Эйзенштек. — Господин рядовой чувствует себя на высоте положения. Да будет вам известно: для меня вы и впредь не существуете.
— Так точно, господин генерал, — сказал я, — только, пожалуйста, если я стою у вас на дороге, не пытайтесь пройти сквозь меня. За последнее время я стал таким вспыльчивым, моя мать очень удивилась бы.
Теперь бы им на меня и накинуться, но в тот вечер все шло по-другому, с того дня все пошло по-другому. Довольно путаным путем я вступил в контакт с поляками, подумал я, но эта мысль меня не обрадовала. Шестерым из здешних обитателей поляки сообщили, что́ они о них думают, и содружество поневоле стало разваливаться. Скоро от него останется только неволя, и это даст мне возможность вздохнуть.
Ну и что? — пришла следующая мысль. Неужели ты испытываешь угрызения совести? Если верно, что ты был их пособником — а ведь они на этом настаивают — и потому оказался здесь, то, рассуждая логически, ты оказался здесь прежде всего из-за них, по их вине. Иначе ты бы сюда не попал. Ты ничего им не должен.
А вот полякам — тут уж ничего не поделаешь, это придется признать — ты кое-что должен. Если гауптштурмфюрер мог спокойно перемалывать улицу Генся, потому что ты шел следом как подкрепление, значит, жителям улицы Генся ты кое-что должен. Верно? Верно.