Я хотел проскользнуть в камеру молча, вползти в нору, не здороваясь и, по возможности, не поднимая глаз, что старался делать уже давно, но не мог не заметить: они стояли не так, как всегда. Не мог я и не услышать, что некоторые сказали: «Добрый вечер!» или «Вот и он!» И уж никак не мог не увидеть и не услышать майора Лунденбройха, который заступил мне дорогу и произнес:
— Мы решили единодушно — опала с вас снимается, вы возвращаетесь в содружество поневоле. То слово забыто, вы никогда его не произносили и, надеемся, больше не вспомните. Пусть у нас будет доброе товарищество, оно сейчас нужнее, чем когда-либо.
Он протянул мне руку, но у меня хватило мужества ее не взять.
Да, для этого требовалось мужество, потому что времен нами я был готов броситься на шею первому, кто снова заговорит со мной. А про Лунденбройха я знал точно, что не ему пришло в голову подвергнуть меня опале. Знал это и про некоторых других. Ян Беверен сокрушенно смотрел на меня, печально и безмолвно, как смотрят иногда собаки, Газовщик, случалось, нашептывал мне что-нибудь на ухо — все это время меня ему не хватало, надо же — именно ему! А ортсбауэрнфюрер явно скучал без общих развлечений — я больше ни на кого не наскакивал с поэзией. Почтовый советник, бывало, не раз подступался ко мне, даже начинал что-то хмыкать, и только угрожающее хмыканье особо строгих железнодорожных сторожей оберегало меня от соучастия в его новейших и несомненно нечистоплотных проектах.
Но в тот вечер и для него все переменилось, никто его не одергивал, а я не знал, как мне от него отделаться.
— Слушай, коллега, — начал он, и хотя я не понимал, с какого боку я его коллега, слушать все-таки стал. — Слушай-ка, ты все еще работаешь во всяких там конторах? В служебных помещениях — кабинетах, канцеляриях?
Я не мог решиться заговорить с ним раньше, чем с другими, и только утвердительно кивнул.
А ему больше ничего и не требовалось; теперь уж его было не остановить.
— Слушай, коллега, — сказал он, — ты там осмотрись хорошенько, и как заметишь какой-нибудь штемпель, хватай его, и в карман. Или принеси казенный бланк. Лучше всего и то и другое. Да еще перо и чернила, и я изготовлю документики, один для тебя, другой для меня. Учитель-фольксдойче подскажет нам, как написать по-польски, и на бумаге появятся оправдательные доводы. Подпись и штемпель — годится?
Я хотел от него отойти, но, почувствовав, что другие еще не знают, как восстановить со мной отношения, позволил почтовику, так дорожившему своими штанами, болтать дальше.
— Слушай, коллега, хочу, чтоб ты понял, я заглядываю далеко вперед: я не вернусь на почту, уеду в какой-нибудь небольшой городок, настолько небольшой, что там еще нет машинописного бюро, но и настолько большой, чтобы испытывать потребность в таковом. Несколько пишущих машинок к услугам каждого, кто хочет печатать на машинке, но своей не имеет. Или же — вот это и есть наш шанс — имеет свою машинку, но пользоваться ею не хочет. Невысокие расценки, спокойная атмосфера, укромные комнатки — вот что мы предлагаем клиентам. А что сулит дело нам? А вот что, коллега: я ведь не какой-то там почтовик-экспедитор или приемщик бандеролей — я телеграфист. Наши машины будут немного замаскированными телетайпами, технически это не проблема, остальное — чистые деньги. Человек думает, он печатает анонимное письмецо, а тем временем параллельный аппарат в соседней комнате на наших глазах выстукивает копию. Получаем мы с клиента деньги за пользование аппаратом, присматриваемся к нему и берем уже совсем по другой таксе. Но письма с подписью тоже могут представлять интерес. Просьбы о займах, об отсрочке платежа, словом, все финансовое тоже можно использовать. Всякого рода разоблачения, жалобы, прошения, полезные указания — чистое золото. Разумеется, коллега, наичистейшее золото можно извлечь из наигрязнейших почтовых отправлений. Какой-нибудь учитель поделится с нами своим жалованьем из-за непристойного письмеца к ученице, которое он состряпал у нас, совершенно секретно, в полном одиночестве. Соседка, пишущая соседке, что ей все известно про эту соседку и некоего соседа, прикинет в уме, насколько мы обойдемся ей дешевле, чем скандал, суд и адвокаты. Или, например, мамаша…
Но тут мое терпение иссякло. Я тихо отошел от него и даже не сказал, чтобы он заткнулся. После такого долгого молчания это было бы слишком странным Первым словом.
Тюльпанщик помог мне найти более подходящее начало. Сперва он нерешительно терся возле меня, потом спросил:
— Они тебе рассказали, что здесь произошло?
— Нет, — сказал я.
«Нет» было Первое слово, наиболее уместное для меня в этом заведении, в этом обществе, после этого лета.
— Им предъявили обвинение. Шесть человек побывали у прокурора. Он им сказал, что ему от них надо.
— И что же ему надо? — спросил я, и лишь на мгновение мелькнула мысль, что вопросительное предложение для начала вполне уместно.
Ян Беверен сообщил мне, что́ нужно было польскому прокурору от полудюжины моих соседей поневоле.