Для чего жизни может понадобиться мой рассказ? Чтобы она с ним сообразовалась? От испуга? Чтобы она исправилась? Вовсе нет. Жизни нужен мой рассказ лишь для того, чтобы она лучше могла меня понять. Меня и некоторых других.
Я прошу у жизни понимания. Рассказываю, что было, и не могу сделать вид, будто мало было смятения и путаницы.
Я не стремлюсь понравиться. Не ищу одобрения. Только понимания. Пусть у каждого честного человека будет такая жизнь, чтобы по утрам его поднимал будильник, а не стук в дверь камеры ногой надзирателя или вопрос, вызовут ли сегодня опять к прокурору. Пусть у всего честного люда день начинается с кофе, а не с бесцветной бурды; пусть день приносит ему масло на хлеб и яичко в придачу. День, в который он входит через двери учреждений, или заводские ворота, или двери амбара. Пожелаем всем славным собратьям таких дней, когда в обед на стол ставится суп, благоухающий кореньями, рыба, не слишком пахнущая рыбьим жиром, мясо, где поменьше костей и сала, а следом — малиновое желе и снова кофе. Таких дней, таких отрезков жизни, которые не пронизаны страхом и ненавистью, грызущим голодом и непроглядно-черным непониманием. Такого положения, которое окажется надежным и прочным и не разлетится вдребезги от одной мысли, что твоя жизнь причастна к чьей-то смерти. И от всего сердца пожелаем непристойных любовных забав тому, кто чувствует себя на это способным, а если для любви ему нужен уют, то пусть он его получит. Пусть все это будет людям дано, даровано, ниспослано, пусть не будет дано, даровано, ниспослано лишь тем, кто лишен понимания. Кто не желает его проявить. Проявить по отношению к другим, как я в первый период моей жизни.
Прежде чем снова отправиться к сименсовским ящикам, я назначил майора Лунденбройха своим заместителем, чтобы в камере оставался кто-то, способный запретить Гейсслеру его причитания. Печных дел мастер ко всему еще стал бунтовать, не слушался начальников, раз они побывали у прокурора наравне с ним, а уж гауптштурмфюрера не слушался вовсе, ибо с того-то все и началось, ревел он, все, что привело потом к печам и грудам пепла.
Можно было предвидеть, что незапятнанных людей с каждым днем будет становиться все меньше, и если я не ошибался в своем суждении, то майор был человек моего склада и у прокурора он ничего не потерял.
Нам с ним еще кое-что надо было найти — это я знал, но мне хотелось думать, что у прокурора мы ничего не потеряли.
Не считая рассказа о самом радостном событии его жизни, о том облегчении, которое он испытал, избавясь от страха, что его невеста могла оказаться неарийкой, не считая случайных и сдержанных заверений в том, что он был не слишком близок с нацистами, он почти не раскрывал перед нами себя и свою жизнь. Он ни с кем не ссорился, иногда давал нам юридические справки, а язвительным становился только, когда считал своим долгом повторить, что нас лишили свободы незаконно: nulla poena sine lege.
Это было единственное, чем он иногда действовал мне на нервы. Не то меня раздражало, что он согласился с моим изгнанием из империи, когда они изготовили против меня буллу об отлучении, не то, что и он со мной не разговаривал — что ему было делать — сообща принятое решение имело в камере силу закона, — злило меня это его вечное: nulla poena sine lege. Как снова и снова пояснял Лунденбройх для не знающих латыни и неюристов, это выражение означает: нельзя наказывать человека за какое-либо деяние, если ко времени его совершения наказание не было предусмотрено законом. Нет наказания без закона, nulla poena sine lege. Меня эта фраза злила, потому что иногда она годилась, а иногда нет, а обсуждать ее я ни с кем не мог. Она годилась: иначе они могли бы предъявить человеку все, что угодно, могли бы сказать — ну, предположим, — кто когда-либо грелся возле директорской дочки на холодной мельнице, должен до скончания века возить в холод тачку с куриным кормом; кто когда-либо черпал русской ложкой польскую воду из сосуда, не предусмотренного законом для этой цели, будет приставлен к траншейному насосу для упражнений на выносливость и закалку. Или они могли сказать: того, кто защищался против стрелявшего кашевара или стрелявшего танка, следует расстрелять в переднем дворе Раковецкой тюрьмы. Или: кто избавил Кюлиша от необходимости стрелять и одним своим существованием обеспечил комиссару Рудлофу возможность спокойно вести допросы, должен быть заперт в одной камере с Рудлофом, Кюлишем и Гейсслером.
Нет, нет, nulla poena sine lege. Это годилось.
Но и не годилось. Потому что весь мир нельзя уложить в один закон. И потому что человек мог бы разгуливать на воле после тягчайшего преступления, если бы законодатели не сочли тягчайшее преступление возможным. Никакой закон не может предусмотреть все. Возьмем хотя бы дело Нибура.