Читаем Отец. Жизнь Льва Толстого полностью

«…При виде этого голода, холода и унижения тысячи людей, я не умом, не сердцем, а всем существом своим понял, что существование десятков тысяч таких людей в Москве, тогда, когда я с другими тысячами объедаюсь филеями и осетриной и покрываю лошадей и полы сукнами и коврами, — что бы ни говорили мне все ученые мира о том, как это необходимо, — есть преступление, не один раз совершенное, но постоянно совершающееся, и что я, с своей роскошью, не только попуститель, но прямой участник его», — писал он в своей статье «Так что же нам делать»

Изменить жизнь миллионов Толстой не мог. Он мог только изменить свою собственную жизнь.

«…Если человек точно не любит рабство и не хочет быть участником в нем, то первое, что он сделает, будет то, что не будет пользоваться чужим трудом ни посредством владения землею, ни посредством службы правительству, ни посредством денег», — писал он в статье «Так что же нам делать».

Вывод этот, который с годами становился все яснее и яснее Толстому, и который впоследствии он решил претворить в жизнь — был жесточайшим приговором для его жены.

«Жизнь пошла врозь».

ГЛАВА XXXVII. ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА?

Софья Андреевна еще надеялась, что увлечение мужа религиозными вопросами остынет, что он снова сделается тем, чем был — заботливым, но строгим отцом, нежным мужем, писателем художественных, бессмертных произведений, приобретавших ему все новую и новую славу. А он в глубине души смутно лелеял надежду, что она разделит его убеждения и последует за ним.

Каждый из них жил и думал по–своему, и каждый из них был прав и не мог жить и думать по–другому.

«Здесь все ручьи налились так, что проехать трудно, — писал Толстой жене 27 февраля 1882 года. — Но нынче морозит, и выдуло так, что я топлю другой раз.

Нынче смотрю на Кузминских дом и думаю: зачем он себя мучает, служит где не хочет. И они все, и мы все. Взяли бы да жили все в Ясной и лето и зиму, воспитывали бы детей. Но знаю, что все безумное возможно, а разумное невозможно. Прощай, душенька, целую тебя и детей».

«…Был в самом унылом, подавленном состоянии, но не жалею об этом и не жалуюсь, — писал он жене 28 февраля. — Как мерзлый человек отходит и ему больно, так и я, вероятно, нравственно отхожу, — переживаю все излишние впечатления, и возвращаюсь к обладанию самого себя».

Письмо Софьи Андреевны от 2 марта пропитано любовной заботой о здоровье, нервах дорогого Левочки.

«Когда я о тебе думаю (что почти весь день), то у меня сердце щемит, потому что впечатление, которое ты теперь производишь — это, что ты несчастлив. И так жалко тебя, а вместе с тем недоумение: отчего? за что? Вокруг все так хорошо и счастливо.

Пожалуйста, постарайся быть счастлив и весел, вели мне что–нибудь сделать для этого, конечно, что в моей власти и только мне одной в ущерб. Только одного теперь в мире желаю: это твоего спокойствия души и твоего счастья. Прощай, милый, если не кончился бы лист, я способна еще много написать. Целую тебя»'.

Они были глубоко привязаны друг к другу. Соня знала, как тяжело ему было в городе, но искренно верила, что иначе нельзя было устраивать жизнь семьи. «Прощай, отдыхай, люби меня, не проклинай за то, что посредством Москвы привела тебя в такое положение, целую тебя 2», — писала она ему. Она советовала ему «полечиться».

«…Это тоскливое состояние уже было прежде,, давно; ты говорил: «от безверья», повеситься хотел. А теперь? Ведь ты не без веры живешь, отчего же ты несчастлив? И разве ты прежде не знал, что есть голодные, больные, несчастные и злые люди? Посмотри получше: есть и веселые, здоровые, счастливые и добрые. Хоть бы Бог тебе помог, а я что же могу сделать».

В Ясной Поляне Толстому было несравнимо легче, чем в Москве. Тут в природе он постоянно оживал, мысли прояснялись, успокаивались нервы.

«Делаю пасьянсы, — пишет он жене 2 марта, — читаю и думаю. Очень бы хотелось написать ту статью, которую я начал. Но если бы и не написал в эту неделю, я бы не огорчился. Во всяком случае мне очень здорово отойти от этого задорного мира городского и уйти в себя — читать мысли других о религии, слушать болтовню Агафьи Михайловны, и думать не о людях, а о Боге. Сейчас Агафья Михайловна повеселила меня рассказами о тебе, о том, каков бы я был, если бы женился на Арсеньевой. «А теперь уехали, бросили ее там с детьми, — делай, как знаешь, а сам сидите, бороду расправляете».

Агафья Михайловна, или Гаша, как ее звали, была еще крепостной бабушки Толстого, Пелагеи Николаевны Толстой. Таких типов, как Агафья Михайловна, на свете уже нет. Гордая, своенравная, остроумная, она никогда за словом в карман не лезла, трудно было подумать, что она была крепостной, так независимо и властно она держала себя. Толстой ценил ее и любил поговорить с ней о прошлом, о собаках, о хозяйстве.

К старости Агафья Михайловна заведывала псарней — охотничьими собаками Толстого, почему ее и прозвали «собачьей гувернанткой», а к концу своей жизни она так привязалась к животным, что даже прикармливала мышей, которые завелись в ее комнате.

Перейти на страницу:

Похожие книги