— И в поезде можете писать? А в самолете можете?
— Нет, ни в поезде, ни в самолете писать не могу, — сказал я. — Могу писать только дома, за своим столом, или вот как у вас, где я чувствую себя почти как дома.
Он с некоторым сожалением посмотрел на меня, которого необходимость писать книги привязывает к столу: наверно, это показалось ему чем-то вроде насильственного лишения свободы.
— Хотите, я покажу вам логово ежа? — предложил он. — У ежихи знаете какой помет был в этом году... семь ежат, я их видел еще без иголочек, лежали как розовые колбаски, а ежиха, когда заметила, что кто-то ее щенков трогал, унесла их всех в другое место, но я знаю, где у нее зимнее логово теперь. Она всю осень на своих иголках сухие листья носила, там у нее теперь, наверно, как в гостиной, всё в коврах.
Я дал ему еще пощеголять всяческими вычитанными у Черкасова сведениями, думал при этом, что никогда и не узнает писатель будущих своих славных читателей, и уж наверно и не предполагал Черкасов, что его книга, написанная для охотников, пробудит воображение у школьника и поведет его за собой ко всяческим гайнам и логовам.
Я не рассказал Марии Ивановне, какой кладезь познаний хранится у нее и как Черкасов сумел организовать сознание ее внука, а за его моторность следует только поблагодарить тех, кто вдохнул ее в него, в том числе, может быть, и Черкасова.
У Марии Ивановны я прожил всю осень и часть зимы, теперь уже недалеко было до Нового года, а к этому времени пора было и собраться в Москву, привести в порядок свои строчки, которые и сам не разберешь другой раз, и вот из перемолотой руды возникает книга, кто знает — какая у нее будет судьба, и невольно думаешь о том, что у писателя к своим книгам суровое чувство, а не сентиментальная надежда на успех.
Я брал обычно на ночь почитать что-либо из книжного шкафа Марии Ивановны, и когда еще дотянется рука до Гоголя или романов Тургенева, как не здесь, в этом уединенном, почти лесном доме, и сосны всегда глухо шумели за окном, лес был уже зимний, притаившийся, со всеми его присыпанными снегом звериными или птичьими тайниками и с лыжнями, из которых не одну проложил Володя, возвращаясь насквозь пропахший зимней свежестью, нередко с белыми ресницами, которые отмокали в тепле.
— Пристрастили вы меня к классикам, — сказал я Марии Ивановне. — Теперь мне только высокую прозу подавай и Пушкина и Лермонтова, но можно и Тютчева и Фета, а «Зимний путь» Полонского просто прелесть. — Я прочел Марии Ивановне несколько первых запомнившихся мне строк: «Ночь холодная мутно глядит под рогожу кибитки моей; под полозьями поле скрипит, под дугой колокольчик гремит, а ямщик погоняет коней», и она сказала:
— Вот что значит у библиотекаря пожить, все-таки навела я вас на след, а когда еще вы перечли бы все это? Вы только не подумайте, что я тогда всерьез говорила — будто не важно, как книга написана, а важно, о чем она написана... А я скажу так: неважно написана — и книга ни о чем, ничему и не научит и не поведет за собой. А нужная мысль должна быть и выражена так, что не забудешь... лучше примера Льва Толстого и не найдешь. Вы все-таки пришлите в свое время, что́ написали здесь, представлю вас мысленно за вашим рабочим столом у меня, а в мезонинчике с весны тепло, даже жарко, так что приезжайте в любое время.
— Ваш внук Володя гонит меня побродяжить, говорит — нельзя на одном месте сидеть, совсем в старого шлюпика превратишься... — И я хотел еще добавить, чтобы она не ограничивала его в моторном действии, пусть всюду сунет свой закапанный веснушками нос, похожий на клювик чижа, за всеми белками и ежами на свете проследит, и кто знает, как образуется в раковине жемчужина, как из всех наблюдений, и всех лыжней в зимнем лесу, и всех клёвов на утренней заре, когда поверхность пруда еще дымится, но уже с розовым глянцем, и вот бежит и бежит этот глянец, и свежесть утра, и запах воды, и дальний шум спада, по которому округло уходит она на запруде, — как из всего этого возникают первые строки, а потом и страничка, и вот уже книга, задуманная, когда деревья были еще с листьями и только начинался листопад, а потом, после бабьего лета, когда снова залетали капустницы и ночные бабочки, полил однажды ночью холодный, тускло блистающий дождь, обложной дождь поздней осени, а потом сразу все стихло, сразу черство подсохло, и однажды повалил снег, ранняя метель, но быстро стаяло. А после первого снега, по народной примете, шесть недель до зимы, и она станет уже надолго, — и вот начатая книга лежит пока в виде такой неразборчивой мелкописи, что и сам, даже с лупой, не прочтешь иногда той или другой строки, лежит пока в папке, которую под минувший Новый год положили тебе близкие под елку, наверно и не предполагая, что в папке этой уместится со временем труд целого лета, и целой осени, и половины зимы, уместится книга, которая выйдет когда-то...
— И это все, что вы написали у нас? — спросил Володя критически, застав меня как-то перебирающим исписанные листки в папке.