— Если он в Риме, его найдут мои сыщики: я разослал опытнейших, — утешал Тита Катилина. — Самого Мария так не разыскивали, как твоего малыша. Поверь мне, он будет цел и невредим, а вот с тобой дело сложнее. Сотый раз говорю тебе: уехал бы ты в Грецию, в какую-нибудь глушь, в Акарнанию[78]
, что ли!— И я оставлю здесь скитаться мальчика, одного, беспомощного, одинокого? О Греции и не говори мне!
— И еще осла называют упрямым! Куда ему до самнита! Но, если ты хочешь бродить по Италии, тебе надо придумать какое-то занятие.
— Я буду тесать могильные плиты.
— Превосходно! Являешься ты в какую-нибудь Америю[79]
или Нолу, раскладываешь свои молотки и зубила и ждешь заказов. Все городские мерзавцы, стоящие у власти или вьющиеся около нее, кидаются вынюхивать: кто, что, откуда? Врать ты не особенно ловок. Что в Риме поймали какого-то скульптора и каменотеса, который был, по докладу этого мерзавца, правой рукой Мария, об этом далеко разнеслось… Правда, я собственной своей рукой снес тебе голову, а труп твой Геласим бросил в Тибр. А вдруг она да прирастет? Худо будет нам обоим. Нет, о плитах забудь и думать. Стань врачом.— Луций! Да я не сумею найти, где сердце, где легкое[80]
!— Вот беда! Да из сотни этих шарлатанов девяносто девять вообще не слыхали, что у человека есть легкое. Навари капустного сока — почитай об этом у Катона, — подболтай чего-нибудь для запаха и пои этим зельем направо и налево. Скорее только переходи из одного места в другое.
— Брось шутить, Луций! Я не могу быть шарлатаном.
— Уж куда тебе с твоим честным грозным лицом! Пусть, кстати, Геласим закрасит твой шрам… Да, да, он это прекрасно сделает, а то больно уж ты приметен. Давай другое: отрасти себе бороду (я все равно не отпущу тебя раньше, чем она не станет в локоть[81]
), надень плащ, только обязательно с дырками, возьми суковатую дубинку и разгуливай философом: учи, как жить и в чем счастье. Ты же говоришь по-гречески, как грек. В латыни путай рода: выйдет совсем правдоподобно.— Нет, знаешь, лучше ломать камни в каменоломнях, чем пустословить! И ты сам понимаешь, что я не сойду за грека, будь у меня борода хоть в милю, а в плаще дырок больше, чем нитей.
— Вот что, Тит! Я давно уже об этом думаю, и это совершенно серьезно: я устрою тебя в актерскую труппу.
— Что? Я буду шутом? Я буду ломаться и кривляться?
— Да, да, именно ты будешь шутом, ты будешь ломаться и кривляться! Ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову, что Тит Фисаний, друг Телезина, бродит по Италии среди подонков общества. Ты будешь в полной безопасности, ты пройдешь по всей Италии, ты встретишь множество людей, и уж лучшего способа напасть на след мальчика не найти. У меня среди актерского сброда много приятелей, и тебя, Децима Геллия, моего старинного друга, они примут, не прекословя. Я всегда буду знать, где ты: я пошлю следить за труппой Геласима. У него всегда для тебя будут деньги. Тит, мне не хочется терять из-за тебя голову, но я охотно отдам ее, только бы ты остался цел. Верь мне!.. Да, я знаю, что ты веришь.
— Я согласен.
На следующее утро Тит должен был уйти с актерами. Хозяин и гость проводили вместе последний вечер.
— Луций, я давно собираюсь тебя спросить…
— Не продолжай… я сейчас кончу за тебя. Я давно уже жду, когда ты меня спросишь, почему я стал палачом и умываюсь кровью… Между прочим, я хочу с точностью установить факты. Если тебе еще не рассказывали, так расскажут, что я убил родного брата и собственного сына… Так вот, это ложь. Но и за вычетом этой лжи в моей жизни много худого, прямо говорю это. А на твой вопрос я сейчас отвечу.
Перед Катилиной стояла чаша прекрасной египетской работы из темно-синего стекла; по синему полю шли белые виноградные листья. Катилина очень дорожил этой чашей, подарком матери ко дню, когда он надел тогу взрослого, и никогда с ней не расставался. Он подвинул ее к краю стола и медленным, точным движением сбросил чашу на землю; с легким чистым звоном разлетелись осколки.
— Что ты сделал, Луций?